Авторы о себе

Ай, браво!

Последние новости

Поздравляем! Новая книга Нины Пикулевой

Автор:Татьяна Шипошина. * Главный литературный редактор МТО ДА
от 17 Июль 2018
Поздравляем! Новая книга Нины Пикулевой

№14 Однажды в Москве

Автор  Опубликовано в Прозаические произведения на конкурс "Однажды в Москве..." Среда, 26 Апрель 2017 22:11
Оцените материал
(0 голосов)

Однажды в Москве

Рассказы-ретро

Аннотация. Детство и юность москвички Нади проходит в Москве и приходится на эпоху застоя, перестройки и постперестроечных времён.  Это простые истории о Надиных обидах, сомнениях, капризах и комплексах, о неожиданных встречах, о дружбе, любви и расставаниях.

Содержание:

Переселение

Камень на распутье

В милиции

Сто самолётиков

Дворец пионеров

Союзмультфильм

Театр

Салют

«Северное сияние»

Кремль

Мелодия

Манекенщица с Кузнецкого

Мих и утки

Переселение

Я жила с родителями в Тёплом Стане. В то время это была окраина Москвы, дикая глушь, и кольцевая дорога не была построена. Не было и улицы Профсоюзная. Она называлась по старому − Старокалужское шоссе. Помню красивых высокомерных женщин с корзинами. Они были в клетчатых ковбойках и узких брезентовых брюках. По привычке они  приезжали на толстых пучеглазых автобусах в Тёплый Стан за грибами и очень удивлялись, что растут дома, что повсюду стройка. Женщины были не довольны и сетовали, что «уникальная грибница разорена и уничтожена».

Мне исполнилось четыре года, с девочками я прибегала на поле рядом с дорогой. Жарил август. На поле привезли сруб. И дяденька, похожий на колдуна, открыл чемоданчик с набором стамесок. Он работал всю неделю. А я сидела на срубе-пеньке и смотрела. Дерево казалось таким мягким, таким податливым в его руках. Стамеска, юркая и быстрая, похожая на мышку, «бегала» по дереву, оставляя следы-бороздки. Это было волшебно. И вот на поле стоят деревянные богатыри, бородатые и в кольчуге, а ещё домики- шалашики – крыши сложены брёвнышко к брёвнышку. Были и лавки. Появился и бордюр из невысоких деревянных столбиков-пеньков – бордюр ограждал территорию площадки. Все дети по этим столбикам ходили.

Тут же, на поле, местные жители  пасли коров. Ночью коровы обитали в большом сарае.  Недалеко стояли ещё избы. Дед, похожий на дедку из «Курочки Рябы», в кепочке, в телогрейке, ближе к вечеру облачался в «пинджак»,  отдавал кнут бабке,  и шёл смотреть, «как там дом». Возвращался всегда с хлебом и отчитывался:

− Так же как вчера, но балки завезли.

Или сообщал:

− Пятый этаж ставят.

− А мы на каковском? – спрашивала у дедки бабка, возвращая кнут.

− Жребий решит, жребий, − вздыхал дед.

Я не знала, что такое жребий. Но понимала: что-то невесёлое. Мы с родителями жили на первом этаже девятиэтажки, и бабка с дедом после разговора о «жребии» всегда спрашивали меня, как нам живётся на первом этаже, не слышно ли криков с улицы и постоянного стука подъездной двери. Мне ничего такого не было слышно. Я так и отвечала.

А потом настал сентябрь, я пошла в детский сад, и не встречала бабку с дедом: днём я была в саду, а вечером коров загоняли в сарай, только лепёшки напоминали о том, что коровы паслись.

Зимой на поле катались лыжники, много-много тётенек и дяденек в свитерах. И папа мой был в свитере. Приехала и моя «занятая» бабушка Таня. Она спрашивала моего папу:

− Володенька! В какой стороне Москва?

И папа махал в направлении, куда неслись по шоссе грузовики.

Я была в овечьей шубе. Ещё осенью бабушка Таня привезла мне обновку. Шуба мне не нравилась. Но в садике на прогулке ко мне подошла девочка из старшей группы и сказала:

− У нас с тобой шубы одинаковые.

И верно: шуба у неё была точно такая же! С завитушками, пегая, кудрявая.

И шуба мне сразу понравилась. Я всем так и стала говорить: «Посмотрите на мою шубу, у нас в садике в старшей группе у одной девочки такая же»…

Конечно же, чтобы порадовать бабушку Таню, на меня надели шубу. Мне было жарко в шубе, мне было тяжело на лыжах. Я ходила (скольжением это вряд ли можно назвать), тащилась на лыжах, и думала: как же повезло Деду Морозу, ему не жарко в тёплом халате на вате. Он же мороженый, его халат не греет. Я смотрела на солнце, смотрела на яркое небо, на чёрные деревья вдали, на машины, пробегающие по шоссе, я забыла, что я на лыжах. Я вспоминала новогодний утренник. Пришёл Дед Мороз. У ёлки я рассказала стих за себя и за другую девочку. Мы должны были вдвоём читать про зимний день, который сверкает бел снегом, а этот снег пушистый как ковёр. Но я рассказала всё сама. И про ковёр, по которому бегут резвятся дети, уносясь в заснеженный простор, и про снежинки-словно-паутинки, которые радовали меня, девочку рядом со мной, и всех − девочка успела только прошептать о том, что она хочет нарисовать картинки о весёлом дне, вобравшем шум и смех и недовольно толкнуть меня в бок. Дальше мы танцевали новогоднюю польку с Игорем, мы с ним всегда стояли в одной паре. Мы были самые большие, самые взрослые. Мы стояли в первой паре. Ведь, «первых Ленин уважает, а вторых в тюрьму сажает, третьим золото даёт, а четвёртых спать ведёт».

После польки дедушка мороз попросил нас закрыть глаза. Я зажмурила. Все считали до трёх. И я считала. Раз-два-три. Дед Мороз три раза хлопнул в рукавицы. Я открыла глаза. А под ёлкой – подарки! Волшебство! Настоящее обыкновенное волшебство…

 Раз-два-три! Хлоп! Я открыла глаза. Передо мной стоял  дедка. Я узнала его по телогрейке. Я так обрадовалась. У него были удивительные лыжи. Они были светлые, цвета моей шубы, в паутинке жёлтой облупившейся краски. Валенки дедки были туго затянуты креплениями-ремешками.

− Как там наш дом? – крикнула я ему вместо «здравствуйте».

− А-аа, девчуха, − рассмеялся дед.

− Сколько этажей, Деда-Митя?

 – Дом давно отстроен, милочка. – Дедка поздоровался сначала с бабушкой, потом с папой, сказал ему: − Хорошая у вас дочка, молодой человек. Все приходили на поле и с вопросами лезли. А то как же: коровы же! Невидаль, − дед ухмыльнулся. – А ваша девочка сядет на траву и слушает, и смотрит.

− А где сейчас ваши коровы? – спросила бабушка. Бабушка преподавала в геологоразведочном институте, любила во всём точность.

− В коровнике, − рассмеялся дед. – В коровник перевезли, далеко отсюда. Э-эх, была деревня, а стал город. Жаль.

− А нам как жаль, − покачала головой бабушка. – Жили мы себе на даче в Бескудниково, жили-не тужили. А потом все сады – под бульдозер, под бульдозер. Зачем это, спрашивается? Ну зачем?

− Говорят, Москва расширяется. Генеральный план, − дедка смахнул слезу. – Умереть в родном доме не дали.

Он покатил на своих удивительных лыжах, шёл не по лыжне,  ехал по насту, по целине. Я понимала его грусть. В Бескудниково у меня были качели, высокий детский стульчик и кролики у соседей. А потом приехал бульдозер… И мы с дачи уехали навсегда. И теперь, наверное, там тоже большие дома…

− Папа! – удивлённо спросила я. – А почему дедка Митя назвал тебя молодым человеком?

− Ну, − рассмеялся папа. – Это он ошибся.

− Надюша! Папа твой очень молод! – обиделась за папу бабушка.

Папе моему в ту пору было тридцать лет… Он казался мне таким стариком. А бабушка… Что она смыслит в молодости. Она толстая и совсем-совсем старая, почти как дедушка Митя.

Дедушка Митя был далеко; змеёй –нет!− удавом, вилась за ним лыжня. Дедушка Митя уходил в вечность, жизнь-лыжня вся позади него. Мне стало грустно, очень грустно. Была дача – приехал бульдозер, снёс. Жил дедушка Митя – приехали мы, и он переселился из избы в высотку, высоченную шестнадцатиэтажку… А что будет потом, когда все, бабушка, дедка Митя и папа умрут? «Жизнь – это бульдозер, − решила я. – Бульдозер сносит дачи и избы, а жизнь съедает года». Мне стало жалко тех, кому скоро умирать. О том, что и мои года когда-нибудь съест жизнь-бульдозер, мне в голову не приходило. Это касается всех старых, это не коснётся меня… Мне захотелось успокоить бабушку.

− Бабушка! Ты когда умрёшь, я к тебе всегда на могилку приходить буду, каждый день.

Бабушка рассмеялась, но как-то грустно.

Камень на распутье

В Тёплом Стане мы прожили ещё два года. И снова переезжали: у меня должен был родиться брат. Комната нашей квартиры на первом этаже заставлялась новой кухонной мебелью, белой, в еле заметную мелкую клеточку. Моей любимой игрушкой стала железная вертушка, на которую надо было вешать чашки. Я крутила её часами, передвигала крючки.

Я побывала уже и в новой квартире. Внутри она была серая – серые стены в разводах, пол в сером песке − пустая и очень большая, намного больше теплостанской.

Ясенево находилось рядом с Тёплым станом. На границе этих когда-то сёл, а сейчас городских районов, стоял огромный камень. На камне серела табличка. Что на ней написано, я не знала. Камень занял место на островке безопасности. К нему нельзя было просто подойти, он стоял на разделительной полосе, окружённый дорогами с трёх сторон, четвёртый его бок смотрел в Ясенево. Когда мы переезжали на грузовике, я сидела с папой в кузове, жевала яблоки, кинула огрызок на дорогу, проследила траекторию полёта и… увидела этот огромный валун в первый раз. Это же распутье! Ну конечно: налево пойдёшь − коня потеряешь, направо – судьбу найдёшь, прямо – жизнь потеряешь. Я убедила себя, что мы едем направо. Отчасти это было верно, мы же поворачивали с Профсоюзной на проспект, тогда ещё не имевший название. Но всё-таки часто ночами я вспоминала, что всё-таки, если по честно-честному, мы ехали от камня «прямо». Да, поворачивали в Ясенево направо, но если встать рядом с камнем, получится «прямо».

 В Ясеневе строились цветные дома, и я решила, что за валуном −  другой мир, я попала в сказку. Я гордилась, что все дома цветные. Розовые построены, зелёные достраиваются, а ещё − говорили девочки во дворе−  будут жёлтые. Ясенево встретило меня белыми деревьями. Здесь повсюду росли фруктовые деревья. Они были высажены рядами, тут были целые фруктовые сады.

Новые жители нового района осенью  ходили всё больше с вёдрами, а то и с мешками. Приезжающие на автобусах уже не толстых и не пучеглазых, по-прежнему шли с корзинами, в лес, за грибами. Во дворе пахло прокисшим вареньем: под ногами хлюпали сливы.  Росли микрорайоны. Наш был вглубь, ближний к лесу, под номером семь. За ним – деревенские дома и церковь. Как и в Тёплом Стане сёла соседствовали с микрорайонами. Я гуляла за домами с подругой Людой. Я рассказывала ей про теплостанских коров:

− Если есть низкие дома, то и коровы есть.

Но коров не было. Около церкви – пустырь. Там старуха пасла коз. Старуха крестилась на церковь и пела:

− У попа была собака − он её любил

Она съела кусок мяса – он её убил

И в землю закопал

И надпись написал, что…

Это четверостишие я теперь повторяла бесконечно. Я видела эти строки как концентрические квадраты: поп закапывает и закапывает собак, пишет и пишет на валуне свою надпись.

Я научила этой бесконечной песне всю подготовительную группу. В детский сад я ходила по-прежнему в Тёплом Стане. И, возвращаясь из детского сада,   встречалась с камнем на распутье. Всегда в темноте. Всегда в белых декорациях бесконечного пространства. Зимой автобусы ходили хуже, чем в тёплое время. Не было никакой возможности втиснуться в маленький жёлтый автобус. Мы стояли с папой на остановке, а рядом, но через дорогу, так что и не подойти, на островке безопасности, стоял Его-Величество-Камень, занесённый сугробом, в белой шапке. Он не ждал, когда придёт автобус, он видел за день десятки автобусов и сотни машин. Он покоился, он был философ, но в шесть лет  я не знала такого слова.

Постояв, помёрзнув, папа  решался идти пешком. От валуна до Ясенева пешком какой-нибудь километр, до нашего дома все три, мне казалось это путешествие длинным, тяжёлым переходом. Мы проходили мимо валуна, шли мимо башни. Башня была очень кстати. Под валуном – убитая собака. В башне заточена принцесса. За башней – тёмный лес. А ниже, ниже, вниз – наше Ясенево, наш дом. Валун открывал мне мир легенд, сказок и мифов: необыкновенных историй о Золотом руне, Минотавре, о богах и героях – пока шли, папа рассказывал, чтобы развлечь, чтобы я не ныла, что устала.

И вот однажды из сада меня забирала бабушка Таня.  У бабушки Тани «дописывалась докторская», и поэтому последнее время я видела бабушку очень редко. Так редко, что я стала называть её на «вы».

Мы вышли – был день, был свет, была оттепель. Под ногами – коричневый снег. Я шла, радуясь, что ещё светло, я  любовалась блестящими чёрными сапогами женщин и радужными бензиновыми разводами на асфальте. Все красивые машины проливали на асфальт радугу, все красивые  женщины носили клетчатые пальто, береты и чёрные высокие сапоги. Я и сама была в модном клетчатом пальто, я обожала его, в нём можно было кружиться, тогда фалды пальто поднимались почти как у балерин.

Бабушка Таня предложила:

− Давай подойдём к тому камню. Видишь – он стоит?

− Вижу, я его всегда вижу. Но папа говорит, что к нему подойти нельзя, машины задавят.

− А мы осторожно. Это же… – бабушка подняла указательный палец вверх. – Это же самый большой камень в твоей жизни.

−  Это камень, под которым зарыта собака. И надпись там есть, что у попа была собака… Но как мы подойдём к нему? Вокруг нет тротуара!

− Подойдём! – успокоила меня бабушка Таня.

И мы подошли. Перебежали дорогу. Около валуна ещё лежал  снег, но таял на глазах. Я провалилась до середины сапог.

− Бабушка Таня! Я обожаю этот камень!

 Камень был коричневый, в мелкую бордовую крапинку, выше меня. Он склонялся ко мне своей толстой бесшеей головой, кивал. На нём ничего не было написано. Ни буквы, ни строчки, ни точки.

− Бабушка Таня! А где же надпись? Она же была?

− Была, − кивнула бабушка. – Да сплыла.

− Почему?

− Поэтому мы сюда и подошли.

И бабушка Таня рассказала: раньше считалось, что место, где камень – самая высокая точка Москвы. Но потом её студенты сделали какой-то замер, и нашли другую самую высокую точку Москвы. Справа от камня. Бабушка Таня указала в сторону башни.

− Эта башня – геодезический знак. Это в честь самой высокой точки.

Я была расстроена:

− А как же принцесса? Там жила принцесса!

Но бабушка Таня долго и нудно стало рассказывать о Ледниковом периоде, теплостанской возвышенности и растопленных ледниках, которые дали начало многочисленным родникам и речушкам. Меня  не заинтересовало, что камень доисторический, с каких-то там мезозойских веков, что этот речной валун – осадочная порода обломочного происхождения, что крапинки – это зёрна кварца, цементированные кремнистым цементом.   

− А куда же поп закопал собаку? – перебила я.

− Собака – из стиха, из песенки, − объяснила бабушка Таня. – А камень с тех времён, когда ещё не было людей. Представляешь?

Я молчала. Я думала. Что значит: «из стиха»? Как это из стиха, когда был поп и была собака, и поп закопал собаку. Бабушка Таня заметила мою грусть:

− Ну-ну. Не скучай. Можешь по камню полазить. Ты знаешь, − вдруг улыбнулась она, впервые за нашу встречу. − Есть такая сказка, что у камней стучит сердце. Один раз в сутки. Поэтому они так долго живут на свете.

Но мне было неинтересно про сердце. У меня сердце тоже стучит, ничего в этом необычного нет.

− Самая высокая точка Москвы – это там, где башня, а где огромный-преогромный камень тогда что?

− Это граница между Ясенево и Тёплым станом, между твоим старым домом и новым. – улыбнулась бабушка. На то она была и педагог, всегда всему найдёт объяснение.

Ответ меня вполне устроил. Я полазила по камню, пошлёпала его, успокоила, что он занимает вполне себе важное место и приносит людям пользу самим своим присутствием − обозначением границы. Мы перешли дорогу обратно и, мимо многолюдной, как и всегда по пятницам, автобусной остановки, пошли к башне, посмотреть, как там принцесса. Жива ли она? Не простудилась ли?

− Принцесса! – кричала я, задрав голову. − Ты теперь геодезический знак!

И принцесса кивала мне из своего заточения.

Когда Ясенево покрылось белым фруктовым цветом, мы с подругой Людой снова стали бегать к бабусе, пасшей коз. Бабусину избу снесли, она жила с козами в монашеских кельях на территории церкви. У бабуси была квартира в девятиэтажке,  но в квартире нельзя было держать коз. Бабуся напевала песенку про попа и крестилась на церковь. И мы пели бабусе свои считалки, про машину, которая шла лесом, про месяца, который вышел из тумана. Бабусин поп не был теперь таким реальным, таким правдивым. Бабуся не могла сказать наверняка, где он написал надпись.

− Где-то написал, − туманно говорила бабуся.

Ещё несколько лет после застройки я встречала бабусю, она делилась со мной новостями. О том, как в церкви теперь музыкальная школа и козы её совсем перестали доиться. Потом она стала пасти коз далеко, и мы стали видеться совсем редко. Позже на месте дальнего её пастбища отстроили кинотеатр…  и тогда пришлось привыкнуть к «конуре» − так она называла квартиру. В то время она была уже без коз, я встречала её в нашей булочной, она всегда меня узнавала. Бабуся стала совсем дряхлой, и все последующие года абсолютно не менялась. Петухи и куры и спустя десять лет, голосили и кудахтали, будили нас по утрам. Переселившись в квартиру, бабуся устроила курятник на балконе.

В милиции

На остановке автобус брали штурмом. Район-то новый. Люди заселяются, а автобусы не прибавляются.

Я каждый день ездила на автобусе в детский сад. Обратно из детского сада мы с папой чаще ходили пешком. В общем, я знала все секреты автобусов. Тормозят они на остановке у фонарного столба, легко отгадать, где окажутся передние двери.

Я проскользнула в толпу, вбежала по двум ступенькам и села на самое переднее сидение, за кабиной водителя, у окна. Я  слышала папин голос:

− Надя! Надя!

Ответила:

− Я тут!

И уставилась в окно, приложилась к стеклу больным глазом…

− Надя! Надя! – слабый крик папы.

Я не обернулась. Папа, когда влезет в автобус, увидит меня. А то как же! Я всегда вперёд пробираюсь, к кабине водителя. Они такие интересные кабины водителя. Там циферблаты на передней панели. Но не часы, стрелки движутся туда-обратно, вверх-вниз. Водитель нажимает кнопки открытия-закрытия дверей. А ещё в салоне могут болтаться разнообразные игрушки на присосках, и даже брелки. Однажды я ехала в автобусе, кабина которого сплошь была обклеена переводными картинками. Я  их разглядывала-разглядывала, но их было так много…. Это надо целый день кататься, чтобы всё рассмотреть.  Справа от водителя обычно лежит стёганая клеёнка. А на ней брошена пачка сигарет. Иногда на остановках, на тех остановках, где есть поблизости палатка «Табак» или магазин совсем близко, водитель оставляет автобус и бежит покупать сигареты, или «Боржом», или «Буратино». Двери остаются открытыми, видно через окно, как несутся, перескакивая через лужи, дяди, как шлёпают тяжело по лужам старики. Мне хочется крикнуть: «не торопитесь! Мы вас дождёмся, обязательно дождёмся». Но я не кричу. Запыхавшиеся, в брызгах грязи, заваливаются «бегуны» в автобус, плюхаются на сидения, бабушки обмахиваются газетами как веерами, благодарят неизвестно кого…

Я понимала, что еду очень долго, что не может быть так долго. И папа что-то не зовёт меня, не подходит, не садится,  народу становится всё меньше. В автобусе стало совсем свободно − я не оборачиваюсь, но чувствую пустоту воздуха. Автобус бежит, подскакивая, а не тащится еле-еле в гору. Звуки в пустом автобусе распространяются совсем по-другому, звуки чистые, они звонкие, их не глушит толпа.

У меня под глазом огромный фингал, и глаз затёк, вместо глаза – щель. Я бегала по квартире, и вдруг – грохнулась. Даже не просто грохнулась, а полетела и ударилась лицом о столик на колёсиках. Это был столик моего брата. Нет! Когда-то он был мой, а теперь моего брата. Брат только ходить учится. Встанет и стоит, держась за него… И вот я упала на уголок этого столика. Я подбежала к зеркалу. Синий-пресиний фингал! Просто фингалище. И как он так быстро нарисовался? Я заревела. Папа как раз собирался ехать в библиотеку – он там писал кандидатскую диссертацию. Но пришлось везти меня в поликлинику. Пока шли до остановки, я ужасно просто дико стеснялась. Шёл снег, такой ноябрьский пушистый снег. Но под ногами было слякотно. На остановке, где штурмом брали автобус, были лужи. Но я не промокла, у меня на валенках были калоши.

Автобус зарулил на асфальтовую ровную площадку. На ней стояло много автобусов. Ко мне подошли мужчина и женщина, вскоре прибежал и водитель – я узнала его по свитеру, ведь его спина всю дорогу маячила передо мной через стекло.

− Девочка! Ты откуда?

Я молчала.

− Ты с кем едешь?

− С папой.

− А куда?

− В поликлинику.

Я думала только о глазе, больше ни о чём. Эти люди видят мой ужасный синяк! Это же стыдно. Стыдоба, просто стыдобища! Я рассказала, как мы зашли в автобус и поехали, и вот – папы нет. Меня повели куда-то. Женщина говорила:

− Не стесняйся. Не трогай глазик.

Это были просто люди, которые ехали до конечной. Бог знает, что они подумали. Помню, что очень приличные были люди, приятные, и мужчина, и женщина. Им было наверное за сорок, столько сколько мне сейчас. Женщина была в высокой меховой шапке.

− Не прячь глаз. Ну и что тут такого? – повторила она.

Женщина меня понимала. Она так это сказала, что я поверила: ничего такого в этом нет, ничего-ничего такого.

 Мы зашли в какое-то серое здание, в какую-то комнату.  Я сидела на высокой табуретке, а тётя в чёрном халате через окошко передавала бумажки под названием «маршрутные листы». Бумажки были тонкие, коричневые, разлинованные, совсем не такие как страницы в книге.  Промелькнул в окошке и водитель, он даже заглянул через дверь, улыбнулся:

− Ну как ты? Ничего… Найдётся папа.

А я подумала, я много уже об этом думала: какие же взрослые свободные, улыбаются, подмигивают, шутят. Я вот так ко взрослому с шутками никогда не подойду. Да! Взрослые умеют шутить и заводить друзей – я это давно заметила. А я вот никогда не подхожу во дворе первая и не говорю: «Девочка как тебя зовут? Давай с тобой дружить!» Хотя мы переехали летом, а сейчас почти зима.

И вот за мной приехал милиционер. А потом оказалось, что два милиционера. Второй  открыл  дверцу  машины:

− Заползай. Двигайся к окошку!

Откуда он знает, что я люблю смотреть в окно?

 Третий милиционер сидел за рулём. Меня повезли на настоящей милицейской машине, белой с синими полосками и с мигалкой на крыше. Гудела сирена. «Жигулята» и «Москвичи» уступали нам дорогу. Я ехала и торжествовала. Мимо людей, мимо машин, мимо одинаковых серых домов и магазинов, я ехала на милицейской машине! Меня даже не мутило, как  в такси. Потому что в машине не пахло бензином. Машина была меньше такси, но такая удобная. Просто здорово!

В милиции меня провели  в кабинет. Я запомнила, что всё было очень спокойно, никто не нервничал вообще. И я совсем не нервничала, совсем не переживала, что потерялась. За столом сидел ещё милиционер. Милиционер спрашивал, как меня зовут, я отвечала, но адреса своего я не знала. В нашем районе ещё не было названия улиц. И номеров домов тоже не было. Я знала только номер своей квартиры и то, что я живу в седьмом микрорайоне, в корпусе семьдесят семь-бэ. Мне сказали:

− Жди! Скоро тебя найдут.

Положили передо мной бумагу и карандаш:

− Рисуй.

Дверь в кабинет была распахнута. Из кабинета был виден заборчик и длинные перила. Это был «обезьянник». Конечно, я не знала тогда такого слова и не понимала, что люди за этой оградкой – пьяны. Их вводили, сажали за ограду, потом уводили куда-то. Я запомнила женщину в платке и кудрявого высокого молодого мужчину. Мужчина был очень решительно настроен. Он громко рассказывал что-то. А я совершенно не понимала, что мужчина пьян, в пять лет я даже не знала, что это такое, я думала: какой смелый, милиционеров не боится. Я, впрочем, тоже не боялась милиционеров. Все они были ко мне внимательны и добры. Долго я рисовала. Кудрявый мужчина за заборчиком расстегнул свою коричневую куртку и сел, свесив голову на грудь, начал клониться в бок и упал на оградку, как я дома на угол стола. Мужчина опёрся на оградку руками, положил голову и стал смотреть на меня. Тут раздался звонок. Телефон был такой же, как у нас на старой квартире, только у нас там стоял жёлтый, а этот был белый. На новой квартире телефона у нас не было. Кудрявый дядя из-за оградки промычал, медленно как тёплостанская корова:

− Алло? На проводе саксофон!

− Аллё! – сказал милиционер. – Да. Есть девочка. Да, с косичкой. Синий бант. На пальто? Сейчас посмотрю! Надя! Повернись! Да. Зайчик.

Ну надо же. Заметили моего зайчика на рукаве. На левом рукаве была пришита круглая эмблемка: любимый зайчик из «Ну погоди!» держал два цветка: себе и волку. Я гордилась балониевым пальто с клетчатой шерстяной подкладкой. Жаль, что скоро придётся с ним расстаться: и зима скоро, и вырастаю я из него.

− Это из «Ну погоди!» − объяснила я милиционеру.

− Скоро за тобой приедут, Надежда. Нашёлся твой папа.

Я не испытала особенной радости. Конечно нашёлся. Чтобы ему не найтись. Я рисовала кудрявого дядю за перилами. Когда его уводили, он сопротивлялся.

− Ну ты, сын Анжелы Дэвис! Без хулиганства. Ребёнка не пугай.

Дядя тут же перестал сопротивляться. За заборчиком стало пусто…

Скоро пришёл папа, расписался в бумагах, поставил свою странную круглую с закорючками подпись. На улице был вечер, было темно. Автобус, который отошёл от остановки, вдруг остановился и начал бибикать.

− Это нам! – сказал папа. – И мы побежали к автобусу.

Водитель открыл окно кабины:

− Узнал по пальтишку девочку! − Это был тот же водитель. В том же свитере. И та же кабина. И та же бело-голубая пачка сигарет с нарисованным самолётом. – Как же вы так? Ребёнка потеряли?

− Да понимаете, – объяснил папа, поправляя очки. – народу много, стою, всех пропускаю, стал залезать, зонтик выронил, пока за ним нагнулся, двери закрылись…

− А зачем всех пропускали? Вы же с ребёнком.

Папа пожал плечами:

− Женщины же.

− Понятно. Пострадали из-за интеллигентности. На моей памяти второй случай. Тоже папа, и тоже интеллигент, и тоже в очках. И тоже ребёнок один уехал. Зимний брали штурмом и вам так надо учиться, − водитель расхохотался.

− Папа! − спросила я, когда мы сошли на родной остановке. Сейчас она была пуста, одиноко мокла, отражаясь в тёмном стекле киоска «Союзпечать». − А кто такой Анжел Дэвис?

− Анжела. Это женщина.

− Она кудрявая?

− Не то слово.

− А в милиции её сын был. Он тоже, наверное, потерялся.

− Не может быть!

− Может, его так и называли: сын Анжел Дэвис. Она старая эта Анжела?

− Нет, наверное.

− Но она за ним приедет?

− Наверное. – папа о чём-то думал. Наверное, о штурме Зимнего, подумала я. В саду стояла на столе красная книжка с названием «Ленин». И там  в этой книжке, была картинка:  бегут матросы с лентами патронов крест-накрест и в бескозырках с развивающимися ленточками, выставив вперёд ружья со штыками, бегут дяди в картузах и драных кафтанах, с камнями в руках – все  бегут к зданию. А на здании развивается красный флаг… И «Мурзилка» сейчас пришла с такой приблизительно картинкой. Ноябрь же. В ноябре все журналы красные, и «Весёлые картинки» тоже…

Это было замечательное приключение. Ещё и потому, что меня никто не ругал, ни мама, ни папа, никто не выспрашивал, что и как было. Когда мы вернулись домой, поздно, в темноте, брат уже спал, а мама радовалась и вся торжествующе светилась от счастья.

Фингал проходил быстро. Но папа всё равно водил меня к окулисту. Почему-то именно этот глаз видит хорошо до сих пор, а второй мой глаз, которым я не билась ни об какой угол, видит плохо.

Сто самолётиков

Во дворе стояло здание центрального отопления, сокращённо ЦТП или цтпэшка. Здание это разместилось не так, как все другие белые цтпэшки: идёшь-идёшь, и вот тебе оно. Наша цтпэшка была скрыта от чужих глаз. Она стояла в низине. Сзади, за ней, и  левее  был крутой подъём, склон. Весной мальчишки жгли на нём траву. А мы, девчонки, закапывали на этом склоне свои секретики: стёклышки, камешки, обёртки от плавленых сырков и конфет.

Спереди техническое здание было огорожена бетонной оградой. Между цтп и оградой было метров пять в ширину. Можно было играть в вышибалы и футбол, мячик не улетал на дорогу. Чаще всего играли в «козла»: бросали мячик о стену и перепрыгивали через него. Играли на вылет: кто остался, тот победил. Схватки разгорались нешуточные. Все играли честно. Если мячик «задел», это сразу заметно. С другой стороны цтп, перед склоном, «росли» из асфальта железные трубы − сушки для белья. С той стороны можно было играть в пионербол, взрослые играли даже в волейбол. Иногда загорелые мужчины в белых одеждах, футболках и шортах, играли в теннис. Мячик издавал удивительный быстрый звук, отлетая от оштукатуренной стены, ударялся об асфальт подскакивал, и снова – удар ракетки отправлял его в путешествие. Мы смотрели и ждали… Ждали, когда теннисный мячик залетит на крышу. И неслись его доставать. С крыши цтпэшки был спущен кабель. По нему можно было лезть, как по канату. Метров пять вверх, а то и семь, а то и все восемь. Подтянуться, оперевшись о крышу, залезть. Какое это счастье ходить по крыше. О том, что можно сорваться никому в голову не приходило. На крышу эту я забралась по кабелю только спустя пять лет, доставая мяч толстяку-однокласснику. Сам он не мог. А в то время я умела только подпрыгнуть и повиснуть на кабеле. Мячик всегда доставали мальчишки, цепкие и сильные. Когда надоедало прыгать в «козла», а теннисистов не было, я садилась на свой велосипед и сидела в  нише между зданием отопления и бетонной оградой-стеной. Мне казалось, что я в каменном мешке – Чипполлино из пластинки тоже сидел в таком, и к нему приходил крот и делал подкоп.

Во дворе было много девочек. Иногда я каталась с мальчиком Максимом на велосипедах. Велосипедом я очень гордилась. Спереди, под рулём, на нём была нарисована ласточка. Красивая ласточка, как в сказке про Дюймовочку.

И вот я сидела на велосипеде во дворе и смотрела на цтпэшки. Их стояло рядом две. Одна была наша, обжитая, а другая чужая, чужеродная, там на дверцах были нарисованы черепа и молнии.

Ко мне подошла девочка. Я её ни разу не видела раньше во дворе. У неё была длинная коса, она была высокая, белокожая и тонкая, большие глаза и плавные движения.

− Девочка! Как тебя зовут?

− Надя, − ответила я без всякой охоты. Я не хотела говорить с этой девочкой. Я сразу поняла, что она какая-то не своя, не дворовая. Но мне было неудобно её отшить, и я ответила вежливо, но без энтузиазма.

− А меня Настя. Смотри как здорово: ты − Надя, а я − Настя. Правда?

− Угу – угукнала я, а сама подумала: Настя! Какое ужасное имя. Очень мягкое тихое имя. То была первая Настя которую я встретила за свои шесть лет.

Я стала ходить к Насте в гости. Она занималась в художественной школе и рисовала балерин на больших листах. Я не могла понять, как возможно так рисовать, как настоящий художник. Сейчас я знаю, что это были перерисовки с Дега. Я не знала, что Настя перерисовывает, я думала она рисует с натуры, я решила, что она занимается балетом. Балет я обожала, от этого Настя казалась мне необыкновенной, совсем чужой, чуждой какой-то…

Каждый день мы играли во дворе с девочками. Я сидела на велосипеде. А Настя играла с девочками в «козла». Но у неё это получалось не очень.

Периодически игра прекращалась:

− О! Самолётик! – девочки  вскидывали перекрещенные пальцы – они образовали как бы кадр на плёнке.

И тут ко мне подошла знакомиться Люда. Вот с Людой мы стали дружить по-настоящему. Люда была в веснушках и со светлыми, в рыжину волосами по плечи. Как мне нравились её тяжёлые густые волосы по плечи, у меня-то была коса как у всех. А у Люды – причёска.

− Хочешь, я тебе покажу усадьбу?

− Какую усадьбу?

− Туда ходят дяди бородатые. – Люда понизила голос. − С шахматной доской. Деревянная такая, знаешь?

− Нет. − из игр я предпочитала мозаики.

− Ну в ней ещё фигурки внутри. Пешки, короли, − подсказала Настя. Настя тоже познакомилась с Людой.

− Пойдём. А то опоздаем. О! Самолётик! – Люда вскинула перекрещённые пальцы  А ты чего самолётик не сфотографировала? Давай, скорей улетит.

− А зачем?

− Как зачем? Сфотографируешь сто − желание исполнится.

Так я сфотографировала свой первый самолётик. 

− Ну что идём? А то пропустим.

− Я не пойду, − сказала Настя. – Мне не разрешают в лес ходить. Там козы могут укусить.

− О! Самолётик! – Люда снова вскинула руки с перекрещенными пальцами.

Сфотографировали.

− Пойдём, Надь! Опоздаем же. – Можно зайти вместе с ними и старинный дом посмотреть.

− С дядями нельзя разговаривать. С чужими. – сказала Настя, Она била мячик, играла сама с собой в «я знаю пять имён».

 − Эх, пойдём, Люд, − сказала я без энтузиазма, просто чтобы не быть с Настей. – Только велосипед затащу домой.

Пока затаскивала велосипед, всё думала: почему бы нам с Людой не пойти на площадку, как делают все девочки. В нашем микрорайоне их целых три. И все с лазелками, с каруселями, с качелями. С каруселей я однажды упала. Одна девочка старше меня, она ходила по двору в школьной форме с октябрятской звёздочкой, звезда двора, гимнастка. Она цеплялась руками за перекладины карусели и крутилась, летала на вытянутых руках: вжжж-вжжж.

Я тоже так схватилась. И тут же упала. Руки у меня были слабые, не цепкие, в них совсем не было силы…

Лазелки − паутинки в виде толстой полусферы, первый ярус, второй и — вершина. Обычно на вершину не залезали. На втором ярусе и то было страшновато; как правило, сидели на нём. Однажды я решила залезть на вершину, и упала. Вниз, на спину, затылком. Голова кружилась. Хорошо, что площадка была совсем рядом, если спустится по склону вниз, до подъезда рукой подать. Голова кружилась, затылок болел. Я пришла домой и рухнула на кровать…

Вспомнив все эти неприятности на площадках, я решила сходить с Людой в лес – так мы называли лесопарк за церковью. Я не боялась дядей, как Настя. Но я не любила лес. Там было ужасно скучно. Поле с колыхающимися колосьями, тропинки, деревья. Ходи себе и ходи. А мама рядом коляску с братом катит. И ветер, и, усыпляя, шелестят листья. Тоска. Скукота.

Пока шли до старинной ограды, я жаловалась Люде на скуку. И тут я увидела усадьбу. Калитка была открыта. А за ней розовый. Такой, как на старинных бабушкиных открытках. Красивый, с колоннами и вылепленными узорами, не сравнить с нашими розовыми девятиэтажками. У калитки стояли бородатые старички, похожие на лесовичков. У одного под мышкой была клетчатая доска.

− Люд! Их трое?

− Нет. Один чужой. Вот этот, в панамке

Чужой как раз направился к калитке. Он был маленький, по плечо двум другим бородатикам, и в такой ужасной панаме. На панаме  был нарисован кораблик, качающийся на волнах. Корабли я  не любила. Я обожала рисовать белок, ёлочные ветки и принцесс. Ну и домики конечно же − куда ж без домиков.

Маленькая борода в панамке—назвала я его про себя.

− О! Девочки! Хотите усадьбу посмотреть?

Мы тогда не слышали о маньяках и незнакомых дядях, с которыми нельзя заговаривать. Мы сказали:

− Хотим! – и прошли в калитку.

− Я – дядя Лёша. А они, – он указал на двух других, − дядя Лев и дядя Лёва.

− Это, девочки, музейный объект, − сказал дядя Лёва, это он держал под мышкой клетчатую доску.

Музеи… Папа водил меня в музей. В Политехнический. Там специально для меня поставили на граммофон пластинку. И граммофон играл как проигрыватель. Музей – это хорошо.

− Это реставраторы, − объяснил нам дядя Лёша, − восстанавливают усадьбу.

− А это – показал на низкие длинные здания по бокам усадьбы дядя Лев, – монашеские кельи. Тут штукатурка вечная.

Мы с Людой потрогали стены обычных домиков похожих на ЦТП.

− Как наша ЦТП, − сказала Люда.

Старички-лесовички засмеялись.

− А внутри можно посмотреть? − спросила я. Я надеялась, что опять увижу в музее граммофон.

− Э-эээ. Нет. Внутри – ремонт.

− Рестоврация.

Дядя Лёва вынес столик, другой, дедушка Лев, придвинул к столику брёвнышки- пеньки – их навалом валялось на территории. Дяди сели за столик, раскрыли доску, расставили шахматы.

− Ну не будем девочки мешать работать.

– А разве они работают? Они же играют! – возмутилась Люда.

− Они материалы ждут. Материалы не завезли пока… Пока! Пока!  − попрощался за руку с реставраторами дядя Лёша и поспешно вывел нас за калитку, крикнув напоследок: − Спасибо, ребят.

− И они так что: целый день в шахматы играют? – не отставала Люда.

− Не знаю, − замялся дядя Лёша. – В принципе ты права, работать должны, реставрировать, обновлять. Лечить здание. Реставраторы лечат здание, не меняя формы и вида, поняли?

− Но они же не лечат! – возмутилась и я.

− Говорю же: должны, но состав специальный строительный не привезти. Заказали. Ждут.

− А с доской они каждый день ходят, − подозрительно заметила Люда. – Весь месяц, что ли, они ждут?

− А ты наблюдательная. – рассмеялся дядя Алексей. −Как тебя зовут?

− Люда. А вы дядя Лёша, я знаю, вы говорили.

Он снял панамку, театрально представляясь, и я поняла, что дядя Лёша не старичок, а просто с бородой.

− Я – писатель. Знаете кто это?

− Конечно, − сказала я. – Писатели пишут книги.

− Вы знаете, где я живу?

− Где?

− Здесь и живу.

− И мы здесь живём, − сказала Люда. Я видела, что её не особенно поразило, что дядя писатель. – О! Самолётик!

Мы сложили пальцы и сфотографировали.

− Что это вы делаете?

− Самолётики фотографируем.

− Это игра?

− Никакая не игра. Сто раз сфотографируете − желание исполнится.

− Сто! Так много!

− Да, − ответила Люда.—И правило: один самолёт-один раз.

− Вот так? – писатель сложил морщинистые  пальцы.

− Да, − кивнула я. – Это ваш фотоаппарат.

− Ну славные девчонки, − обрадовался неизвестно чему дядя Алексей. – Ну молодцы! А то бродишь тут бродишь, идей нет… А вот она – идея! Пойдёмте ко мне в гости. Хотите?

И мы, переглянувшись, сказали, что хотим.

От калитки забора мы свернули на тропинку. Тропинка вела на поле так нелюбимое мной. По ней как раз прогуливалась моя мама с коляской. Мама целый день как корова паслась на этом поле – брату был нужен свежий воздух.

− Надя?! – мама была озадачена, увидев нас в компании мужчины.

− Мама! Это Люда.  Нас в гости пригласили.

Дядя Лёша-писатель подошёл к маме, стал что-то ей объяснять. Маме он был чуть выше плеча. Мама, совсем не высокого роста, она смотрела на него сверху вниз.

− Надя! Ведите себя прилично, пожалуйста, в гостях, – сказала мама.

Неужели отпускает? Это было невероятно. Это было так здорово. Поле показалось мне сразу очень интересным. И колоски. И эта тропинка. И  деревья, за которыми с одной стороны стояла усадьба, а с другой – домик, похожий на те, которые были когда-то на нашей даче.

− Недолго Надя! – попросила мама. – Не надоедай.

− Ну что вы! Они не будут надоедать, − уверил дядя Лёша-писатель.

− Мы не будем надоедать, − уверила Люда.

− Дядя Лёша!

− У? – он опять снял панаму и отмахивался  от надоедливой бешеной осы.

− А вы со времён деревни тут живёте? И вас не выселяют?

− Нет, − расхохотался он. Чем ближе мы подходили к деревянному домику за забором, тем смешливее становился он. – Я тут отдыхаю. Это писательская дача.

− А почему вас не переселят в квартиры? – спросила Люда. – Вот тут одна бабуся коз пасёт. Её переселили.

− Знаю я её. Алевтина Егоровна, хорошая женщина, умная. Но это не то. Мы тут отдыхаем. Гуляем. Пишем. Работаем.

− Отдыхаете или работаете? Вот мои родители работают на стройке, а в таких домах отдыхают, не работают. −  Наверное, Люда не понимала, как можно и отдыхать и работать. Я это понимала. Ведь мой папа писал диссертацию. Он уходил в отпуск и в отпуске, на отдыхе, работал. Я это всё шёпотом попыталась Люде объяснить, но она всё равно не поняла.

Мы вошли на территорию за забор. Дома оказалось два. И они были крупнее, чем казались с тропинок. И выше, чем если смотреть с тропинки. Пахло вареньем!

− Тётя Зина, наш повар, варенье варит, − дядя Лёша водил носом как заправский охотничий пёс. Мы расхохотались.

Под пушистой голубой елью мерцал огромный муравейник. Напротив муравейника  −  беседка. Там сидел бородач, четвёртый за сегодняшнее утро, перед ним была стопка бумаги, и он в ней что-то зачёркивал, а потом клал карандаш за ухо и читал, отодвинув лист на вытянутую руку.

− О! Алёшка! Детей притащил? Не пишется что ли?

− Пишется, Жорик! Ещё как пишется! – и дядя Алексей стал кружиться и танцевать. – «Сто самолётов» будет называться мой рассказ.

− Над названием поработай ещё. Детское пишешь, а не соцреализм.

− Поработаю, Георгий, над названием, поработаю. – и дядя Лёша стал танцевать калинку-малинку в присядку, размахивая панамой и подпевая сам себе. А мы, и дядя Жорик хлопали в ладоши.

Из дома вышел старичок с палочкой. Он шёл под руку с очень красивой молодой женщиной. Я таких красивых никогда в жизни не видела.

− О! Юные барышни! – воскликнул он по-старомодному, голос у дедушки был молодой, совсем не дряхлый. – Скажите, чтобы в соавторы вас записал. Да, Лёша?

− Да. Идея у меня замечательная.

Тут загудел самолёт. Мы встрепенулись. Надо было успеть. Сейчас на миг появится на клочке неба и скроется за ёлками.

 Люда, я и дядя Лёша, − сфотографировали самолётики и облегчённо опустили руки.

Потом мы ели яблочное  варенье в беседке и пили чай. Люда молчала. Отвечала на вопросы только я. Я рассказывала о детском садике, о камне-валуне, о  выступлении и о стихах, которые мне стыдно было на утреннике читать.

− Представляете? − жаловалась я.  − Надели мне на голову ленту из бумаги. А к ленте приклеена бумажная капуста. И мне надо читать стихи. «Я капуста с грядки. Я лежу на лавке. Можно резать квасить, щи сварить на мясе. Кочерыжки сладки, любят и ребятки». Мне  было так стыдно. Но приходилось читать. Не подводить же воспитательницу.

− Вот тебе, Алексей, и подтверждение моим словам. – сказал дядя Жорик, вынул карандаш из-за уха и постучал им о стол.  – Тебя, Надежда, наверное слово «ребятки» смутило?

− Да! – я была в восторге. Этот человек читает мысли.

− Не любят дети этих козляток-ребяток.

− Козлятушек-ребятушек очень люблю, – сказала я.

− Ну а тогда в чём дело? Не понимаю.—пожал плечами дядя Лёша.

− А дело в том, Лёша, − сказала красивая женщина. Она первый раз заговорила. Голос у неё был низкий, как мужской. – Что у девочки со стилем всё в порядке.

− Прислушайся к ней. Ты грешишь этими козлятками.  – дряхлый старик поднял палку, подцепил панамку на дядь-Лёшиной голове.

− Ну вот у меня и знамя!

  Все покатились со смеху. Только Люда не смеялась. Она смотрела с испугом на палку и панаму на ней. И вдруг Люда сказала:

− А вот мне не давали в саду стихов.

Все перестали смеяться, дядя Лёше вернули его панаму.

− Как?

− Так. Не давали. – Люда замялась.

– Надя? – спросил дядя Лёша.

− А?

− А что ты загадаешь, если сфотографируешь сто самолётов?

− Как что? Чтобы не было ядерной войны, − у меня не было альтернативы.

− Хорошо. Ты про войну. А ты, Люда?

− А я загадаю, чтобы мне в школе давали читать стихи.

− Здорово. Правильно. – и Люде все стали аплодировать.

Мы шли с Людой домой. Прошло очень много времени. Прошёл уже обед. Люда была грустная. Я понимала: несмотря на аплодисменты,  внимания было больше ко мне, хотя это благодаря Люде мы побывали в таких шикарных гостях с вареньем. Не прощаясь, мы разошлись по своим подъездам.

А на следующий день около цтпэшки всё прибегали девочки и обсуждали, кого в какой класс записали –  на подъезде только что отстроенной школы вывесили списки.

Я плохо понимала про «а» и «б» классы, мне же ещё год в саду. Я решила сходить прогуляться с мамой. Вдруг встречу дядю Лёшу. Но его не было. Ни на тропинке, ни  около усадьбы. Я посмотрела сквозь забор: дядя Лев и дядя Лёва играли в шахматы. Дяди Лёши не было и на поле где, как вчера сказала красивая женщина, росла не пшеница, а овёс. Я посмотрела сквозь забор писательской дачи. Кто-то в дяде Лёшиной панамке сидел в беседке и писал, писал. И ничего не зачёркивал.

Ещё несколько дней я бегала к писательской даче и смотрела сквозь забор: кто-то писал в беседке. Но панамки не было. Может быть дядя Лёша, а может и нет.

Осенью Люда пошла в первый класс. Ей купили синий ранец с грибочком (белая ножка-красная шляпка) – самый красивый ранец. А я пошла в детский сад.

Мы перестали фотографировать самолётики. Стояли пасмурные дни, самолётов не было видно. Да и мода на самолётики прошла. Редко стали выходить девчонки к ЦТП. Все пошли учиться. В выходные дни я полюбила ходить в лес, собирать там кленовые листья. Я всегда подходила к забору писательских дач. Но в беседке было пусто. Хотя кто-то на этих дачах жил. Окна были открыты. Оттуда слышался стук пишущей машинки. Я дома под такой стук засыпала. Папа печатал диссертацию.

Следующим летом я открыла свой любимый детский журнал и прочитала: название рассказа: «Сто самолётиков». Это был рассказ о нас с Людой. О стихах, которые Люде не давали читать в саду, о войне, которой не должно быть.  Правда, девочки на картинке были совсем на нас с Людой не похожи. Одна чёрненькая, а другая беленькая, девочки с картинки были в каких-то неприличных коротких юбочках в горошек. Хотя модна сейчас клетка, это все знают! Люда же рыжеватая, в веснушках и с причёской-каре. А я была русая, а не чёрная, и с косичкой, а не с хвостиками. Рисунки немного расстроили.

Я вышла во двор. Было лето, было жарко, было мало людей. Все разъехались. А у нас болел мой брат, он лежал в больнице,  мама к нему ездила днём, а ночью он там один лежал.

Я опять сидела на своём велосипеде.

И тут вышла Настя. Она размахивала журналом, таким же, как у меня.

− Надя! Тут рассказ про тебя и меня.

− Как так? Он про меня и про Люду!

− Ну беленькая – это ты. А чёрная – это я. Помнишь, мы в том году самолётики фотографировали?

Я не стала Насте ничего доказывать. И рассказывать ей о том, что мы с  писателем варенье ложками ели, я тоже не стала. Ведь, Настю не отпускали в лес одну. И потом: Настя конечно же заслуживает того, чтобы о ней написали рассказ. Никогда мне не нарисовать таких же балерин как Настя, я вообще только клоунов рисовала, раскрашивала и делала аппликации.

Прошло время. Настя закончила экстерном школу и поступила в МГУ в пятнадцать лет. Я всегда чувствовала себя рядом с ней ужасной простолюдинкой. Люда поступила в швейное училище. В школе мы с Людой общались редко – она была старше меня на целый год.

А усадьба… Усадьба так никогда и не была открыта для посетителей. Дом дряхлеет, дом блекнет, забор периодически выламывают воры или хулиганы, но сразу же его чинят. Заделывают дыру – в усадьбе есть охранник. Иногда он выносит мне из сада яблоки. Кроме охранника усадьбу охраняет собака Цыган.  Уже третье поколение Цыганов, чёрных сильных и поджарых дворняг. Дворовые собаки из гаражей рвут Цыганам бок. Обычно это случается по весне. Но все Цыганы живучи.

В доме творчества писателей давно  живёт богатая семья. Они взяли всю территорию усадьбы в аренду на 49 лет. Они построили дорогу асфальтовую, шикарную. Ей ничего не делается уже двадцать пять лет – дорога всё такая же гладкая. Они ездят к себе на шикарных машинах, и люди, идущие погулять в лес, почтительно расступаются, уходят с асфальта под деревья. Бывшие писательские дачи теперь  обнесены высоким забором, их не видно совсем, ворота автоматические, везде камеры наблюдения…и что там за ним делается никто не знает. Иногда им пиццу привозят на велосипедах, и тогда в открытую боковую калитку виден кусочек беседки и кусочек дома, такой родной, близкий и такой далёкий. Поле в тот далёкий год засаживалось последний раз. А теперь на нём просто трава.

Между усадьбой и бывшим писательским санаторием – горки. Там зимой много людей, и наверное детские визги-писки мешают обитателям частного владения. 49 лет – это много. Что будет с усадьбой к этому времени? Может быть, и рухнет. Но она в частной собственности. Стоит и портится и никто уже не ходит к ней на территорию с шахматной доской. Иногда мне хочется опять сфотографировать сто самолётиков. Хоть на мобильник, хоть на планшет, и загадать желание: отреставрируйте усадьбу пока не поздно. Она древняя, это древние места. Ей никогда не везло с хозяевами, но таких бездушных и равнодушных не было. Но я не фотографирую самолёты, потому не верю в чудо и знаю: моё желание не сбудется.

Дворец пионеров

От Дворца пионеров до метро «Ленинские горы» надо было спускаться на эскалаторе. Мимо памятника Мальчишу-Кибальчишу, через улицу Косыгина – вот он и эскалатор. Маленький горный подъёмник. Можно ездить вверх-вниз и любоваться горами в Москве. Когда-то Воробьёвыми, а теперь Ленинскими. Деревья растут по крутым склонам. Дальше набережная и Москва-река. Ходят, бегут по Москве-реке катера, баржи и кораблики – теплоходы. Теплоходы курсируют в навигацию. Чуть дальше, правее эскалатора – трамплины, искусственные горы для летающих лыжников. Зимой они в снегу, а летом лыжники катят по опилкам. Можно смотреть сколько угодно. Они летают. Но мне летать совсем не хочется.

Кажется, что горы примеряют парики. Зимой – седой с графичными вкраплениями чёрных прядок, весной чистый, девственный, нежно-зелёный, летом густой изумрудный парик дель арте, а осенью – разноцветный в рыжину и охристость, в цвет  костра, багрянца, в цвет теплоты – доброго дыхания всех на свете бабушек, рассказывающих на ночь сказки внукам. Красивее всего на Ленинских горах осенью. Осенью я чаще смотрю на Мальчиша. Он выхватил саблю. Он ведёт армию детей на бой с буржуинским царством. Я думаю, какая я плохая. Я бы никогда не пожертвовала жизнью как Мальчиш-Кибальчиш. Я бы не предала, как Плохиш, но я бы не стала воевать с буржуинами. Они же пытают. Это очень больно, это просто невыносимо. Ещё я думаю, что страшно зимой на Москве-реке. Когда едешь вниз по эскалатору, то хорошо видно лёд и чёрные дыры воды. Это холодно, это заморожено, это совсем-совсем страшно. Там глубина, там зло, вселенское зло покоится зимой подо льдом… Но иногда корабли едут, пробивают лёд. Аня Суворова, моя подруга, говорит, что это ледоколы. Но я не верю: ледоколы они ж на Севере, они не могут быть в Москве…

Несколько лет я ходила во Дворец Пионеров. Впервые я там побывала первого июня, в День защиты детей, рисовала на асфальте на тему «мир», и так далее – не помню девиза. Я запомнила, что весь асфальт перед дворцом был расчерчен на прямоугольники, у каждого прямоугольника в углу стоял номер. Ещё запомнились кубинские дети. Странные, кудрявые и крикливые. Они рисовали красивые яркие плакаты с флагом Кубы. А я рисовала лесную тропинку и берёзки вдоль неё. Я не любила плакат, я любила живопись передвижников: тихий мир, мир без крика и доказательств. Но я восхищалась плакатами других. Я не понимала, что многие «репетировали» дома, а идеи были слизаны, в том числе и с обыкновенного отрывного календаря. Моя подруга Аня тоже слизала, но не откуда-то, а у меня −  берёзки, и тропинки, так что когда мимо наших работ прошло жюри – известные художники, ведущие программу, где кукольный Буратино рассказывал про искусство, − я слышала слова:

− Это что: один человек рисовал?

Мне было очень обидно, но я молчала, не высказывала Ане никаких претензий. Подводили итоги, но награждали не только победителей, награждали всех участников конкурса, несколько сотен детей. Приз считался большим богатством. Меня вызвали раньше Ани. И подарили настольную игру. Она была последняя. Ане подарили подарок хуже. Всё-таки Аня наказана невидимыми силами за срисовыванное с моего, всё-таки есть высшая справедливость – я была в этом уверена. Как я радовалась. Я любила настольные игры. Она и до сих пор со мной. Выпущенная к Олимпиаде. Игра называлась «Старт-финиш». Нужно было склеить медали, и «ходить» по полю фишками мимо всех видов спорта. Я изучила все значки-символы с  человечками. Олимпийский мишка был перерисован с коробки по меньшей мере сто раз…

Пока ждали результатов конкурса, мы сходили к столу кружка кройки и шитья и перерисовали себе выкройку курочки. Нам показали образец – курочку, ситцевую, весёлую, всю в цветочках − и сказали так же раскроить и сшить дома. Ещё мы с Аней участвовали в разных эстафетах. Бегали и прыгали. К нам подошла девушка в спортивном костюме, дала какие-то бумажки и пригласила в секцию. Я отдала бумажку родителям. Папа внимательно прочитал. Осенью мы поехали записываться.

Я как будто в первый раз увидела Дворец. Почему-то три месяца назад я не заметила, что он в мозаике. Огромное панно, больше, чем на метро «Площадь Революции»: пионеры запускают самолёт. Мне не нравился такой монументализм, он напоминал мне плакаты с асфальта с флагами, мне нравились мозаики как на метро «Маяковская» или «Киевская», всё «как в жизни», реалистичное. Я не любила эстетику таких зданий с крупными геометрическим формами и таких мозаик, где фигуры условны, угловаты, страшноваты, но, конечно тогда, в девять лет я не знала таких слов. Внутри  Дворца было красивее: журчал фонтан, плавали в круглом бассейне золотые рыбки… Дальше от входа, вправо-влево по коридору, стояло много столов. И везде толпились люди, нервничали, даже кричали. Мы с папой прошли мимо толпы. За дальним столиком скучала Татьяна Руслановна – тренер, пригласивший нас первого июня. Её столик был последний. А перед её столиком тоже скучала девочка в пионерской форме. Она записывала в кружок «Клуб интернациональной дружбы». Дружба, как видно, не пользовалась популярностью. Никто, видно, не хотел дружить интернационально. Татьяна Руслановна очень обрадовалась, объяснила папе, что секция называется «ОФП», что ОФП значит «общая физическая подготовка», что будет общее физическое развитие «по сезону» и бассейн по воскресеньям.

Так я стала заниматься физкультурой. Мне нравилось, что мы отдельно от этого монументального дворца. На горе стоит дворец, ниже стадион, а ещё ниже, если под стадион спуститься, там пруд и перед прудом – помещения: раздевалки, и небольшие залы, и склад лыж, и столы с пинг-поногом. Мальчики-футболисты ходили важные как короли – они спортсмены, а мы – физкультурники. Татьяна Руслановна сказала нам на первом занятии:

− Основная задача физкультуры какая?

− Какая? – ответил кто-то.

− Остаться живым на финише.

Дойти до финиша и не умереть! Сколько раз я вспоминала это правило Татьяны Руслановны. Кто-то летит, кто-то бежит, кто-то пересекает финиш легко. Но кто-то же и ползком преодолевает дистанцию, преграды и препятствия −  жизненные трудности. Всё всем даётся по-разному. Кто-то гениален, кто-то талантлив, а кто-то недоразвит, недалёк. Но у всех в конечном счёте  одна черта. И за этой чертой ничего. Только герои, как Мальчиш-Кибальчиш, продолжают жить в камне. Главное выжить, главное не умереть до черты. Не опустить руки, не разочароваться, не спиться, не сойти с ума… 

Почти все девочки были старше меня, на год. Мы ходили заниматься по утрам, а учились во вторую смену. Татьяна Руслановна научила меня бегать и плавать. Зимой мы катались на лыжах по горкам и на пруду на коньках. Пинг-понг я ненавидела. Скучнее не могло быть занятия. Татьяна Руслановна была необыкновенной и совсем молодой. Она была коренаста, ростом с нас, десятилетних, в модных джинсах и сногсшибательных иностранных кроссовках. Зовут тренера как и мою бабушку – Татьяна. Татьяна – самое лучшее имя. Всю  жизнь судьба будет меня сталкивать с Татьянами. Отчество тренера казалось мне тоже необыкновенным. Папа — Руслан. Наверное  он похож на Руслана, победившего Черномора.

После тренировки мы вместе с Татьяной Руслановной  шли лазить по звезде: склон от Дворца к стадиону был украшен гигантской мозаикой. Красно-жёлто-оранжевая звезда, над звездой, понятное дело, красный трёхпалый язык пламени, а фон – глубокий кобальт, как в банке с гуашью, сейчас и цвета такого в гуашевых наборах нет. Фон был сложен из крупных плиток, каждая площадью с почтовый конверт, остальное изображение – из мелких мозаик. Мы ходили по склону, по звезде, по мозаике, и пытались найти ту мозаику, которая отваливалась. То и дело нагибались, пробовали цветные кусочки на предмет отколупливания. Если попадалось расшатавшаяся мозаика, можно было попробовать её оторвать. Это удавалось очень редко. А большую голубую не удалось отколопнуть никому ни разу. Но мы упорно ходили и первую осень, и вторую осень тоже. Весной почему-то мода на звезду проходила. 

С новым тренером Евдокией Никитичной по звезде мы не ходили. Осенью мы собирали яблоки-«китайку»: яблони росли вдоль проспекта Вернадского. Много там по осени ходило желающих. Никто и думать не думал о тяжёлых металлах с дороги, оседающих в яблоках. Я приносила домой мешок яблок, крепких, красных,  мама варила из них ароматное варенье. Варенье напоминало мне о писательской даче…

Многоопытной Евдокии Никитичне было уже за семьдесят. Она, что называется, была старый гвардеец, проработала тренером лет пятьдесят. В конце тренировок мы играли в лапту. Я ненавидела эту игру, но не так как пинг-понг. Я всегда, когда мы ещё были у Татьяны Руслановны, ужасалась, когда видела девочек Евдокии Никитичны, играющих в эту игру. Девочек Евдокии Никитичны я боялась. Они все были быстрые, ловкие, взрослые и наглые. А теперь я и сама у неё в группе. А Татьяна Руслановна набрала группу восьмилеток, иногда в бассейне, пока мы разминались, она, проходя мимо, хлопала меня по резиновой шапочке – приветствовала.

Без удовольствия, но я продолжала ходить в секцию. Иногда Евдокия Никитична спрашивала меня:

− Скажи, Надя, у тебя дома на столе, наверное, шурум-бурум?

Я действительно никогда не убирала стол, и, да, у меня был шурум-бурум, и вечно всё навалено, тетрадка на тетрадку, учебник на контурную карту, книга на книгу, а ещё бумага и краски, гуашь и акварель, в углу стола − пластилин и свечка для энкаустики, и баночка из-под хозяйственной пасты −  для воды, чтобы кисточки споласкивать.

 Старой грымзе я ответила, что мой письменный стол всегда убран идеально. Евдокия Никитична не очень верила в идеальный порядок на моём столе, а в мои спортивные таланты тем более. В бассейне я боялась прыгнуть с бортика, а уж с тумбочки и подавно. Кролем я плавала очень медленно, предпочитая вольному стилю брасс. Евдокия Никитична любила девочек сильных, все они были из многодетных семей. Вот, например, Маша спасла утопающего. Кто-то тонул в бассейне, какой-то хлюпик. Глубина в бассейне четыре с половиной метра, я боялась этой глубины, а Маша − нет. Она нырнула и вытащила «утопленника» за волосы. Маша была любимицей Евдокии Никитичны.

Евдокия Никитична любила жёсткие истории. Она выгнала из группы девочку-воровку, стащившую у Татьяны Руслановны из шкафчика джинсы. Джинсы в то время – это была мечта, месячная зарплата.  Соблазн в раздевалке бассейна был большой. О том, чтобы закрывать шкафчики тогда даже и не помышляли. Евдокия Никитична изгнала воровку с позором. На второй год старая грымза стала относиться ко мне получше, после того, как я заняла третье место по бегу на триста метров. Когда на долгом кроссе вокруг всей огромной территории Дворца я заняла седьмое место, она мне сказала серьёзно:

− Тебе, Надя, надо силу подкачать. У тебя рост и ноги длинные, мышцам тяжело в ширину расти, им же и в длину надо успеть.

Евдокия Никитична была коммунистка до мозга костей. Не в показном лицемерном смысле, как многие учителя в нашей школе, думаю, она и в партии-то не была, а по душевному настрою. Она ненавидела капитализм. Неожиданно удивительный случай сблизил нас, превратив если не в подруг, то в очень симпатизирующих друг другу приятельниц, насколько это было возможно при такой гигантской разнице в возрасте, ведь я годилась Евдокии Никитичне во внучки.

Накануне девятнадцатого мая, Дня Рождения пионерии, нам всем сказали приехать в пионерской форме. И выдали справку для школы. Я не любила пропускать школу, но я была рада, что надо ехать в пионерской форме. Тем более без кофты сверху. Стояла майская жара. Те первые дни, когда улицы Москвы преображаются. Листики на деревьях светлые, не запылённые, женщины надевают яркие летние одежды, лёгкие и юбки, туфли и босоножки на каблуках. Все идут нарядные обновлённые,  поправляют растрепавшиеся на тёплом ветре налаченные причёски (чёлки и кончики каре завиты на щипцы), и даже полиэтиленовые пакеты у всех новые – в этом сезоне модны картинки с дымковской бабой и березовыми рощами. Пакеты дорогие, по 60 коп, их тяжело достать, надо ехать в центральные универмаги – сообщает мне по секрету подруга Аня.

На территории Дворца был огромный праздник. Евдокия Никитична надувала и надувала шары. Эти шары не так-то просто надувались, особенно длинные, сосиски-гусеницы. Я пыталась помочь. Но ничего не выходило. И у Ани тоже. На наше спасение, подошли сильнейшие девочки группы − тренер доверила им обязанность надувать шары, сняла устало очки, стала протирать линзы. В очках Евдокия Никитична была похожа на черепаху Тортиллу. А без очков она была похожа на подслеповатую мышь из мультика про Дюймовочку. Евдокия Никитична была подтянутая для своих лет, в серой олимпийке и чёрных трикотажных джерси-брючках в облипку.

− Силёнок не хватает, – осуждающе качала головой на нас с Аней Евдокия Никтична. – Вот Маша десятый надувает. Да. Маша?

Маша кивала, и толстенная коса её кивала, у меня же был жиденький хвостик, перетянутый заколкой-автоматом. Я подумала, что во всём я хуже Маши. Никогда мне отрастить такую косу, никогда мне не развить лёгкие до такого объёма, никогда мне не нырнуть на четыре метра вглубь за утопающим. (На медосмотре в аппарат по измерению объёма лёгких Маша выдыхала больше двадцати, а я еле-еле десять.)

Началась торжественная линейка. Нас выстроили в три шеренги и пять колонн, дали каждому по шарику. Маша и Татьяна Руслановна несли флаги: один флаг – на полотнище красный галстук между мячом и перекрещенными клюшками− с символикой стадиона «Пионер», другой флаг – пионерский галстук качается на голубой волне −с символикой бассейна «Пионер». Евдокия Никитична замыкала наши ряды, периодически делая замечания тем, кто шёл не в ногу и выбивался из строя. Линейка была грандиозная. Локтевский ансамбль танцевал гапака, кружок авиамоделирования запускал самолёты и они улетали в неизведанные дали под песню хора «Пусть в эту страну не идут, не идут поезда». Чванливые мальчики-футболисты чеканили мячик, показательно играли сто раз отрепетированные пасы. Под барабанную дробь вынесли знамя Дворца, «окроплённое кровью борцов за дело революции пионеров-героев» − так сказал ведущий в микрофон, и мне стало не по себе. Флаг прикрепили к проволокам-подъёмникам столба. Поднимал флаг какой-то самый заслуженный пионер, чемпион мира-шахматист. Подъёмник скрипел, будто сомневался в заслуженности пионера. Мы все держали салют под барабанную дробь, моя рука предательски дрожала, «отсыхала». Я посмотрела на Машу – ей всё было нипочём, её «салют» был тверд и надёжен. Ведь Маша подтягивалась без захвата одиннадцать раз, легко забиралась по гладкому шесту, а я не могла подтянуться ни разу, с шеста я соскальзывала, я могла «ползти» вверх только по канату.

− Вот зачем мы им понадобились! – шепнула мне Аня. – Чтобы «салют» держать.

Чтобы отвлечься, я стала изучать оркестр.  Я восхищалась музыкантами. Особенно барабанщиками, столько бить в барабан –  наверное, не просто.  Я обратила внимание на огромную балалайку в оркестре. Её хозяина из-за этой балалаещи и видно почти не было… Я забыла о затёкшей руке, о «салюте» − я узнала балалаечника. Это был Дима Шайтан. Мы с ним ездили в один пионерский лагерь. Он тоже меня узнал, и спрятался за балалайку, так что и красной пилотки не стало видно. Знамя развивалось на конце столба, нам объявили «вольно», я опустила онемевшую руку, в ней закололо.

Торжественная часть закончилась. Съёмочных групп и дядей с гигантскими кинокамерами на плече поубавилось, так же как и тёть с большими блестящими картонками из фольги. Все начали носиться по лужайке перед Дворцом – разминали «затекшие члены», как писали в книжках 19 века. И даже монументальные красные фигуры с мозаик Дворца казались после изматывающей линейки не такими монументальными, они вообще стали мне домашними и родными за три года занятий на стадионе. Появились столы – можно было заниматься, чем хочется, как и первого июня: смотреть в астрономические и подзорные трубы, угадывать созвездия, перерисовывать выкройки курочек, которые никто никогда дома не станет шить, рисовать плакаты, писать заметки в летопись, а ещё учиться с выражением декламировать стихи. Ну и животные. Выносили из зоологического кружка разнообразных животных в клетках. Все в основном бежали к удавам. Но в этот раз бежали ещё куда-то в сторону, куда-то левее… То и дело слышалось:

− Там жвачки раздают! Жвачки!

− Это в честь праздника! –  кричали в ответ. – Урра!!!

− Какие жвачки? –насторожилась Евдокия Никитична. Она сидела рядом со мной и обводила выкройку курочки. Я просто сидела, не перерисовывала. В то время у меня скопилось выкройки и курочки, и мишки, и зайца, и куклы-Алёнушки, я мечтала заниматься в этом кружке, но записываться туда можно было только с четырнадцати лет…

 — Какие это жвачки? – всполошилась старая тренер. −  А ну, Надежда в мрачном подземелье (так меня называла Евдокия Никитична), пойдём, посмотрим.

Мне не хотелось подниматься со стула, ведь так хорошо сидим, так устала я стоять и смотреть на Диму, спрятавшегося от меня за балалайкой.

Евдокия Никитична очень быстро ходила, а тут почти бежала, я за ней еле поспевала, а ведь я была «молодая и сильная» и уже выше тренера. Мы подошли к визжащей толпе, обошли её сбоку. И вот что предстало перед нашими глазами. Красивые яркие мужчины, похожие на Адриано Челентано и Бельмондо, в тёмных очках, светлых рубашках и невиданных каких-то джинсах, с кинокамерами на плечах, но с не большими, а какими-то красивыми, не громоздкими, обтекаемыми, с интеллигентной белой по чёрному неброской надписью «sony».  Тут же стоял совсем молодой мужчина, худой, носастый и зубастый, как Фернандель, в больших чёрных фирменных наушниках, от наушников к коробочке в его руке шли провода.  Непонятный неопознанный аппарат приковал внимание Евдокии Никитичны прежде всего, сейчас я понимаю, что это был диктофон. Милая улыбающаяся женщина, тонкая, в обтягивающем платье напоминала мне актрису, которая всегда играла в картинах вместе с Луи де Фюнесом.  Подруга Фюнеса держала  яркие, тоже невиданные пакеты,  улыбались, точнее было бы сказать – хищно скалилась, и лопотала по-ненашему. Я учила в школе французский. Они говорили не по-французски. Эти люди снимали толпу пионеров. Толпа волновалась, напоминала маленький шторм – то нахлынет, то отступит. Женщина взмахивала рукой – толпа становилась ниже ростом, пионеры ползали по земле. Затем пионеры вставали с колен, возбуждённые, грязные, пыльные, коленки в зелени от травы, белые рубашки в пятнах от одуванчиков. Всем было наплевать на растрёпанный вид. Все сосредоточенно рассовывали что-то по карманам пионерских юбок и школьных брюк. Женщина – запускала руку в пакет, и «действо» повторялась, снова накатывал шторм из пионерских рубах и красных галстуков… Тут женщина, оглянувшись опасливо, даже как-то воровски,  на Евдокию Никитичну, опрокинула пакет себе под ноги – посыпался дождь из ярких, бордовых, оранжевых и охристых, как Ленинские горы по осени, квадратиков-конфет. Женщина тут же отпрыгнула. Толпа, сверкая красными галстуками и голыми коленками, бросилась под этот дождь. Жвачки! Подруга Фюнеса разбрасывала жвачки ! Иностранные! Из них можно делать пузыри, у них внутри вкладыши!

О! Эти вкладыши. Наши пацаны в школе только и делали что «играли» на переменах в «фантики». Фантики ценились только импортные. Три обёртки от иностранных жвачек можно было обменять на один вкладыш. Иногда выйдешь из кабинета на перемену, а вся рекреация стоит на коленях: пацаны, сбившись в тройки, играют: кладут на пол фантики (или вкладыши) и бьют по стопке рукой – если фантик перевернулся, значит бьющий выиграл его. Поветрие случалось обычно в конце зимы. Меня всегда удивляли фантики. Замусоленные, затёртые. Жвачки в таких обёртках не продавались в магазинах, а у всех пацанов они были…

В общем, все ползали на коленях, подбирая жвачки, а мы с Евдокией Никитичной стояли и смотрели. Я не собиралась бежать за жвачками. Мне хорошо были знакомы такие фейерверки. В нашем классе по осени появлялась Воробьёва, кокетливая красивая девочки, с родинкой над верхней губой и большими голубыми глазами. Она училась с нами только в сентябре, у родителей был отпуск. А так Воробьёва жила на Мадагаскаре, она прекрасно говорила по-французски. Вот она со второго класса, тоже так разбрасывалась жвачками. Дело происходило обычно после уроков, за школой, на футбольном поле. Воробьёва вскарабкивалась на железные трубы брусьев, садилась на них. Вокруг неё вились мальчишки (ни одной девочки!), они умоляли её, смотрели на неё с собачьей преданностью. Больше всех пресмыкался первый драчун класса Пахомов, он натуральным образом скулил, как пёс-попрошайка у праздничного стола. Не самый бедный мальчик, мама его главенствовала в родительском комитете, на свой день рождения он угощал весь класс шоколадками с нарисованной жар-птицей. Шоколадки, на мой взгляд, были намного вкуснее жвачек. Ведь шоколадка – это шоколадка, а жвачка – резина: пожевал и выплюнул. Но на жвачках были яркие картинки и иностранные буквы! Пахомов  вылупил свои и без того лупоглазые глаза, кожа головы просвечивала под белёсыми волосами, она была розовая, а не белая, как обычно. Пахомов умолял, и ему кидали подачку. Подачек удостаивались и другие, но не все. Я наблюдала эти «спектакли» из года в год. Я тренировалась неподалёку, на огромной лазелке, по ней надо было передвигаться висом, переставляя руки, шагая руками… Мне было противно смотреть на пресмыкалу-Пахомова, на остальных подлиз. Из-за жвачки! Так унижаться из-за жвачки!

Мы выросли, пацаны больше не бегали за школу на переменах, они курили тайком в окошко в туалете. И тогда Воробьёва стала «развлекаться» на уроках. Первого сентября, когда ещё учителя не строгие и учёба в полсилы, свирепая биологичка вышла из класса. Воробьёва встала на стул, чтобы все видели её необыкновенные белые эластичные колготки с рисунком, достала пакет с ручками и надписью «kim» и  так же, как сейчас эта женщина, горстями стала доставать из пакета иностранные леденцы и раскидывать их. И все бросались на пол, на парты, по углам – Воробьёва раскидывала иностранные конфеты далеко, на физре с метанием мяча у неё тоже было всё в порядке… Биологичка возвратилась, и, не понимая ничего, собрала дневники, написала замечания «Бегал на уроке», и ставила «два» в журнал – хороший подарок к началу учебного года, просто отличный.

И вот здесь, во Дворце, после линейки, заграничные люди кидают иностранные жвачки, пионерская стая их ловят на лету, и, как голодные бездомные псы, ждут ещё подачку.

Раздался оглушительный свисток – это Евдокия Никитична свистела. Многие замерли, отошли, меньшая часть всё ещё копалась в низкой майской травке и хватала с газона и дорожек остатки иностранной пищевой промышленности. Слышались слова: «бубл», «гумм». Иностранцы с ухмылками переговаривались.

− Ну, капиталисты проклятые! Ну что задумали! – сказала ни к кому конкретно не обращаясь, Евдокия Никитична и погрозила кулаком пионерам. Лица у них были красные, они тяжело дышали, как после кросса

− Что ж выделаете? – завизжала теперь визгом Евдокия Никитична. − Вот ты, Маша, ты Аня! Ты Марина! И ты Лена?! Шаг вперёд! Шаг вперёд, я сказала!

Ребята стали расходиться, точнее сказать – улепётывать от злой очкастой бабки… 

− А что? – наши девочки не двинулись с места и невинно хлопали глазами. Карманы их пионерских юбок оттопыривались.

− Вы что же? Продались за эти конфеты? Как Мальчиш-Плохиш продались за банку варенья и корзину печенья, я спрашиваю?! – Евдокия Никитична посмотрела в ту сторону, где в конце главной аллеи высилась исполинская фигура  Мальчиша-Кибальчиша, продолжила, вдохнув со старческим свистом воздух:  − Вот теперь капиталисты проклятые  на весь мир в своих подлючих новостях покажут, как советские пионеры кланяются им  в ноги. Эх, Маша, Маша. Непросто живётся, я знаю, но ты… − мне показалась, что Евдокия Никитична сейчас расплачется, голос её дрожал, но она переборола себя: −  Ты же человека со дна бассейна спасла. А тут буржуям продалась за конфетку, за яркий фантик. Знаменосец. Тьфу! – и Евдокия Никитична смачно и презрительно, по-мужски, плюнула в траву.

Маша стояла пунцовая как рак. Она теребила свою толстую косу.

− А ты Суворова! – Евдокия Никитична теперь принялась за мою подругу Аню. – Ты вообще на тренировки давно не ходишь. Только в бассейн. – Евдокия Никитична вошла в раж, от расстройства она, что называется, съехала с катушек,  кривлялась и передразнивала Анины интонации и Анино любимое выражение: − Думаешь, самая хитрая, да?

− У меня художка. Я в «Кропоткинской» учусь. – Аня очень гордилась, что поступила в художественную школу, туда было непросто поступить. Из-за художки Аня и правда не могла по будням ходить на тренировки, бассейн же был по воскресеньям, и она почти его не пропускала.

Аня была абсолютно спокойна. Я припомнила, что как-то в универмаг завезли кохи-норовские ластики со слоном. Стоили он пятнадцать копеек. Около отдела было много людей. Аня выбила два ластика, а ей продавец дала шесть. И Аня не вернула лишние…

− Ну и ходи в свою художку. Хватит уже на ОФП торчать. Ты правила знаешь.—Евдокия Никитична очень не любила тех, кто пропускает тренировки, но не пропускает бассейн, но тем, кто ещё проштрафился в её глазах, вход в группу был закрыт.

 …Мы с Аней ехали домой от метро «Юго-Западная» на автобусе. Он был почти пуст. Я была сама не своя. Мне было плохо от всего увиденного. Мне было удивительно, что с Ани этот случай, как с гуся вода. Аня  достала вражью жвачку и предложила мне:

− Будешь?

Я помотала головой. Я и правда не хотела. У нас же было мороженое. Мы его всегда покупали на «Юго-Западной». Там стояло сразу две палатки. Покупали всегда на мои деньги. Аня только второй год-то как за метро стала платить, а раньше, до одиннадцати лет, всё косила под ребёнка дошкольного возраста. Она была невысокого роста, но после лета перестала быть похожей на дошкольницу. Она этого ещё не понимала, но все на свете метрошные тётушки перестали её пропускать просто так… Пришлось Ане платить за проезд.

Больше Аня в бассейн не ходила. Я была рада этому. Не надо будет тратиться ей на мороженое. Ведь деньги я часто брала у родителей без спросу, можно сказать что воровала, чтобы прокормить Аню – в прихожей у нас лежала жестянка из под «монпасье» с мелочью. Не надо было теперь  ждать Аню после бассейна, она очень долго сушила голову, она вообще никогда никуда не торопилась. Я стала свободна от подруги. Я наслаждалась одинокими путешествиями в автобусах и метро.

С уходом Ани закрыли и станцию «Ленинские горы».

− На пять лет закрыли, в метромосте трещина, − говорила Евдокия Никитична.

Я думала: на пять лет! Это же целая вечность − пять лет. Эскалатор  курсировал по-прежнему вверх-вниз, открывая красивейшие виды гор. Но теперь он был абсолютно бесполезен: станция-то не работает. Теперь я шла пешком по проспекту Вернадского до метро «Университет». Цвели яблони-китайки, деревья были усыпаны розовыми бутонами.

Осенью Евдокия Никитична отвела меня в Лужники в «Детский городок» – так назывался огромный, больше чем у Дворца, стадион.  В центре стадиона, на футбольном поле,  стояла конструкция, она крутилась, орошая траву, вытоптанную за лето. По дорожкам бегали лёгкоатлеты  Стадион ограждал низкий бордюрчик. За бордюрчиком стояла полная крашеная в рыжий невысокая, в таких же трикотажных, брючках и черепашь-тортилловых очках, как у  Евдокии Никитичны, женщина. На крашеной рыжей голове у неё возвышался пучок. Губы женщины были яркие, под цвет волос.  Ярко-красная олимпийка с гербом Советского Союза, вышитым на груди совсем не шла этой маленькой толстой тренерше. Она стояла и грызла семечки, плевала шелуху себе под ноги.

− Ниночка!

− Дуня!

Старушки обнялись. Тут я поняла, что рыжая старушка была моложе Евдокии Никитичны.

− Девочку привела.

«Ниночка» кивнула.

− Надя! Подойди сюда! Это Нина Алексеевна, одна из первых моих воспитанниц, шестое  место на олимпиаде в Хельсинки заняла.

− Да ну, − махнула рукой Нина Алексеевна. – Вспомнила царя-гороха.

И я стала тренироваться в спортшколе по лёгкой атлетике у Нины Алексеевны.

Евдокия Никитична ещё год звонила мне, предлагала ходить в бассейн по воскресеньям. Она не могла понять, что я не любила бассейн. Я так ни разу за всю жизнь и не прыгнула в воду из положения стоя ни с бортика, ни с тумбочки – только сидя. Потом уже я звонила Евдокии Никитичне, она жила работой, рассказывала мне про новых девочек и их мам. Жаловалась, что Машу поставили на учёт в милицию за фарцовку, ей пришлось ходить в отделение, писать характеристику, подписывать её у директора Дворца.

− А у меня же, Надюша, возраст и давление. Хорошо, что у Маши грамоты были за плавание, и за кросс. Пригодились они. Видишь Надя: началось с жвачки, закончилось джинсами. Теперь на учёте. А хотели вообще в колонию.

Всё время, каждый наш разговор у Евдокии Никитичны находились истории о несознательности воспитанников Дворца.

Прошло ещё много лет. Станцию «Ленинские горы» так никогда и не открыли. Эскалаторная галерея закрылась спустя пять лет после закрытия станции, когда стало понятно, что за пять лет так и не починили метромост, по которому мчались поезда. Спустя 19 лет открылась станция «Воробьёвы горы». Но теперь добраться до улицы Косыгины можно только пешком. Я нашла  руины эскалаторной галереи, когда рассказывала дочери об ОФП и Евдокии Никитичне. Дочь тоже стала  заниматься во Дворце. Два раза в неделю мы с ней  мучаемся и пыхтим, вытираем пот со лба и сморкаемся, поднимаясь от метро до улицы Косыгина. Куда там красоты Воробьёвых гор. Мы смотрим только себе под ноги!

После занятий дочь так же, как мы когда-то, стала ходить по откосу, ведущему к стадиону − там по-прежнему  выложена звезда. Мозаика состарилась, там и здесь зияет щербинками, кое где проросла и трава. Теперь мозаики глубокого синего цвета кобальт, две достаточно большие, с кулак, плитки, лежат у меня в шкафу на балконе. Я рассказала о них Ане. Мы иногда встречаемся с ней в микрорайоне на празднике двора. Но Аня ничего не помнит о звезде и о мозаике. У неё пятеро детей. А ещё она рисует картины. Когда на празднике двора (Масленице или Рождестве) детям раздают шарики в подарок, сын Ани, маленький крепенький очень похожий на неё в детстве, сразу развязывает «хвостик» шарика, сдувает его и аккуратно прячет в карман лыжных штанов с начёсом – такие были и у меня и у Ани в детстве.

Мальчиш-Кибальчиш стоит перед входом во Дворец Пионеров по-прежнему. Он единственный из всего архитектурного ансамбля времён застоя  совсем не изменился. Иногда сзади него устанавливают яркие транспаранты с иностранными буквами, но это только в те годы, когда проводятся международные соревнования по прыжкам на лыжах с трамплина. После того, как зима в Москве стала то ледяная, то плюсовая, соревнования, не смотря на   огромный рекламный щит, отменились. Сейчас никто больше не рискует проводить на Воробьёвых международные соревнования, и нет больше рекламных плакатов за спиной Мальчиша, не портят они настроение герою, так и не раскрывшему буржуинам тайны.

Союзмультфильм

С Аней Суворовой  мы вместе ходили не только на ОФП, но и в изо-студию.  Изо-студия открылась, когда район застроился, и в Ясеневе дали названия улицам. Айвазовского, Рокотова, Карамзина, та, на которой я жила – Паустовского. Ну как тут не  творить, тем более была разнарядка сверху – открыть кружки для детей. Район новый, большой. Музыкальная школа частично расположилась в монашеских кельях близ неработающей церкви, а изо-студия – в трёхкомнатной квартире на первом этаже шестнадцатиэтажки, по соседству с пунктом охраны порядка. В  соседней квартире, двушке, на первом этаже постоянно играли на фортепиано – тоже «владение» музыкальной школы.

Студия была платная, пять рублей в месяц, поэтому Аня туда и не собиралась. Но Аня была ужасно творческой. Она сочиняла миниатюры. Например, про малыша и его родителей. Когда мы возвращались из Дворца, с ОФП, она мне рассказывала каждый раз по две новые истории. Из всего Аниного ПСС я запомнила я лишь одну. Малыш делает первые шаги. Родители разошлись в разные стороны комнаты. Малыш двинулся к папе. Дошёл сам без посторонней помощи, ни разу не шлёпнулся. Когда его спросили: почему пошёл к папе, малыш ответил: потому что он был на три шага ближе, и из кармана у него торчала конфета. Я удивлялась: как здорово Аня сочиняет. То что малыш, делающий первые шаги,  умеет говорить и считать, а так же знает, что такое конфеты, меня нисколько тогда не смущало. В общем, Аня была разносторонней творческой личностью и через год, после того, как изо-студия провела первую отчётную выставку, и меня там наградили коробкой пастели, Аня тоже записалась в студию. И начала со мной соревноваться. На ОФП соревноваться Ане было со мной бесполезно. Ей только плавание давалось. В школе мы были в разных классах. Я в «Г», Аня в «Е» − если в разных классах, в учёбе особенно не посоревнуешься. Но в школе всё-таки Аня всегда интересовалась, какая оценка у меня за диктант, и очень радовалась, если я вдруг получала «четыре», а не «пять». А уж как Аня радовалась, когда её приняли в пионеры, а меня нет. В пионеры принимали по очередям. Аню приняли в феврале, в четвёртую очередь. А меня в марте, в пятую. И полтора месяца Аня, если мы встречались в раздевалке или в рекреации, говорила:

− Ой! У меня что-то узел развязался, − и нарочито напоказ перевязывала галстук.

Я страдала: не смотря на отличную учёбу, меня не принимали в пионеры за плохое поведение. Плохое поведение заключалось в том, что на переменах я не играла с девочками в ладошки «дзуба-дзуба-дони-а» и в ниточки, а носилась по рекреации в «колдунчики», реже играли с девочками из «В»-класса в «стеночки» − пулей надо перебегать от стенки к стенке, чтобы вОда не успел осалить. А ещё я раскрашивала на уроках раскраски, носила на субботники футболку с Пеппи-Длинный-Чулок на груди. Пеппи была суперская: с косичками, с обезьянкой на плече.  Футболку привезла мне из Болгарии тётя. «Пеппи» − это только русский благозвучный перевод. А на футболке было написано по-болгарски: «ПИПИ». Учительница отчитывала меня перед всем классом за эту надпись и за «заграничную» футболку, и говорила, что надо мной смеются все мальчики. Но – самое страшное! – в Пасху я приносила в школу писанки – деревянные расписные яйца моего любимого промысла Полохов-Майдан. Писанки мне тоже дарила тётя, любительница искусств, старины, старой Руси и древней Москвы,  она привозила их из командировок, главным образом из Кинешмы.  (Тётя была снабженцем и чаще всего ездила в командировки на завод именно в этот город). Каждую пасхальную неделю учительница зверела из-за писанок. Она бы записала меня и в последнюю шестую очередь, там принимали самых плохих октябрят, в основном двоечников. Но шестая очередь проводилась двадцать второго апреля. Учительница не могла в святой день рождения Ленина позволить мне, «несознательному элементу» стать пионеркой.

В общем, Аня соревновалась со мной во всём. Она неплохо рисовала, а ещё лучше срисовывала. И вот, когда мы уже обе были пионерками, наша педагог Ольга Викторовна сказала:

− Ребята. Мы переезжаем в новое здание, светлое, уютное. Следующее занятие будем переезжать, а через занятие начнём делать в новой студии маски из папье-маше.  Поэтому, нарисуйте дома эскиз маски. Обсудим на старом месте, и переедем.

На осенних каникулах показывали «Приключения капитана Врунгеля», и я нарисовала маску «Матрос Фукс». Фукс был с трубкой во рту. На занятие в студию я опоздала. Все обсуждали эскизы. Аня принесла эскиз маски «Чёрт». Всем нравился её эскиз.

− Надя, − сказала мне Ольга Викторовна. – А ты не нарисовала эскиз?

− Нарисовала, но у меня плохой, − как обычно, я стала сомневаться. Мне казалось, что всё, что я делаю, получается плохо, хуже, чем у других.

− Ну, покажи, пожалуйста.

Я достала из папки лист. Ольга Викторовна спросила:

− Кто это?

− Это Фукс, − загалдели все.

− Ну вот и прекрасно. – сказала Ольга Викторовна. – Сейчас каждый берёт по стулу, и мы идём в новое здание. А на следующем занятии разобьёмся на бригады. Одна бригада будет делать Фукса, другая − Чёрта.

И мы пошли через овраг, гуськом за Ольгой Викторовной, со стульями в руках. Потом мы шли вверх по улице Паустовского, достроенной сверху донизу, без строительных лесов, с высаженными вдоль дороги хилыми тростиночками-деревцами.  Люди обгоняли нас – они торопились в универсам, шли нам на встречу с сумками – они возвращались из универсама. Мы дошли до самого начала улицы Паустовского, до дома под номером один. Это двухэтажное здание выстроили совсем недавно. Библиотека на втором этаже, аптека, столовая и «Кулинария» − на первом. Замечательное здание, можно будет записаться в библиотеку, и ходить в «Кулинарию».

Студия на втором этаже было огромная,  в фойе с проходами- лабиринтами предполагалось устроительство выставок.  С другой стороны фойе был актовый зал, для культурных мероприятий, в одном из дальних коридоров располагались кабинеты  паспортного стола.

Однажды наша весенняя выставка совпала с выборами. Я запомнила, что было много людей и все с коробками конфет в руках – на выборах работал передвижной буфет. Одна женщина, чиновница, очень добрая, очень толстая и очень пожилая, говорила, тряся подбородком:

− Изо-студия − великое дело. Изобразительное искусство развивает. Выполняется главная задача – надо оторвать наших детей от улицы.

Это было после, несколько лет спустя, а тогда мы просто обалдели от пространства, шкафы лежали плашмя, на полу, и мы залезали в них. Столы, чистые, много столов, расположились буквой «Т». И мольберты, много мольбертов, тоже девственно-чистые. Краски и прочие материалы переносила вечером старшая группа. А мы переехали утром – мы же учились во вторую смену.

Маски-основы из пластилина были готовы. На пластилиновую форму надо было клеить много-много слоёв бумаги. Моя и Анина бригада соревновались: то и дело от стола к столу бегали  лазутчики и сообщали:

− Они уже третий слой кладут.

Затем мы с Аней расписывали маски. Дальше маски повисели на стену. И так они провисели долго.

В воскресение в студии проходили встречи с художниками. Мы с Аней не ходили на эти встречи − у нас же бассейн. Когда Аня узнала, что будет встреча с художником-мультипликатором, она заявила:

− Я в бассейн не иду.

И я была очень довольна, что не будет Ани, не надо будет ждать её в раздевалке – Аня очень долго сушила длинные волосы, − не надо будет тратиться ей на мороженое, и, если повезёт и завезут пломбир по 13 коп с оленями, купить себе две пачки, а может и три. Слопать их в одну харю в пустом автобусе. В воскресение автобусы, если приходили один за одним, были пустынны.

Оказалось, что художника-мультипликатора звали Эдуард Васильевич Назаров, что на встрече ему предложили выбрать себе детскую работу с выставки, и он выбрал нашего Фукса, а не ихнего Чёрта, хотя было ещё много масок старшей группы. Ольга Викторовна рассказала мне, что, так как меня не было, маску подарить было поручено Ане. Она перерезала ножницами верёвочки на стене и вручила Назарову. Он благодарил и в ответ пригласил нашу группу на экскурсию в Союзмультфильм.

Экскурсия состоялась поздней весной, в мае, во вторник. Занятия в школе закончились. Я переживала, что придётся пропустить ОФП, а Аня была очень довольна. Детей было много: наша (средняя) и младшая группы. С нами ехала ещё бабушка. Толстая, большая, в очках, похожая на ту женщину на выставке, которая говорила, что детей от улицы надо отрывать в срочном порядке.

− В нашем универмаге висит. Стоит восемьдесят рублей, − шепнула мне на ухо Аня.

− Что? Где?

− Да платье! Платье! − Аня скосила глаза на Ольгу Викторовну.

Ольга Викторовна была в сногсшибательном платье, коричневом, замшевом. Аня обожала ходить по магазинам и глазеть на одежду и обувь. Я любила изучать мыло в «Парфюмерии»  и расписные на чёрном фоне, в стиле Палеха, деревянные брошки в витрине украшений.

Мы вышли на самой красивой станции – мерцающей, искрящейся необыкновенными округлыми витиеватыми  цветами- витражами. Витражи подсвечивались, они были глубоки, бездонны. «Союзмультфильм» и должен находиться на самой красивой станции.  Ольга Викторовна провела нас по платформе, мы останавливались у каждой колонны. Бабушка нетерпеливо топталась на месте, ей было скучно. Но Ольга Викторовна объяснила ей, далёкой от прикладного искусства, что мы в изо-студии тоже делаем эскизы витражей, а теперь ждём цветное оргстекло и краски по стеклу – один папа обещал достать в  странах соцлагеря… Мозаику делали под Пасху, собирая цветную кожуру с яиц – «производство» в студии было практически безотходное.

Мы вышли на улицу и очень быстро дошли до серого обыкновенного здания, около которого стояло много-много бородатых очкастых дядек в мятых рубашках. Они курили и улыбались нам.

− Эдик! К тебе! – сказала вахтёрша.

Все вахтёрши, которых я встречала и у папы на работе, и у бабушки, были старенькие и очень добрые. Не то, что надсмотрщицы и контролёры в театре, в музеях или на катке, не говоря уж о кинотеатрах. В кинотеатрах вообще контролёры были звери. Правда в Политехническом музее смотрительница ставила мне граммофон, в музеях всё-таки смотрители случались очень хорошие…

Вахтёрша в «Союзмульфильме» была сама доброта, она как будто сама только что вышла из мультфильма в наш мир, выпрыгнула с экрана.

Появился «Эдик», повёл нас по студии.

Художники-мультипликаторы сидели в комнатах, рисовали на полупрозрачной бумаге карандашом, тонкими контурами. Милая большеголовая девочка в капоре, шубке и валеночках появлялась на бумаге, возникала из-под тонкоотточенного обыкновенного карандаша ТМ.

− Вот она сделала три шажка, − показала прорисовщик, спокойная милая молодая женщина, на стопку этой полупрозрачной бумаги высотой в сантиметров двадцать пять.

Мы переходили из кабинета в кабинет, из комнаты в комнату. Обыкновенные помещения, обыкновенные столы, а создавалось волшебство. Кое-где нам отдавали ненужные рисунки. Чем дальше мы шли по кабинетам, тем меньше слушали, что нам рассказывают. Все стали выклянчивать рисунки. Все стали думать только о них.

− Художники, наверное? – смеялись в некоторых комнатах.

− Да, изо-студия.

− Заметно. Художники все жадные до макулатуры.

Бумаги, отснятой и ненужной, было много. В одной из комнат оказались яркие цветные изображения на плотном прозрачном пластике. За эти картинки разгорелся ожесточённый бой. В бое участвовала и наша бабушка. Внучка этой бабушки была очень тихая. И бабушка за неё хватала рисунки,  уводя их из под носа у детей. Но куда бабушке тягаться с пронырливыми закалёнными в боях мальчишками, улов бабушки не был большим.

Никого не впечатлил рассказ о том, что в среднем десятиминутный мультфильм киностудия делает полгода. Все гудели,  шарили глазами по стенам, шкафам и столам: не будет ли ещё картинок, и желательно на пластике, а не на бумаге.

Но в следующей комнате оказалась студия кукольных фильмов. Горели прожекторы. В маленьких декорациях разместились маленькие фигурки – герои кукольных мультфильмов. Эдуард Васильевич передал слово коллегам. Оператор стал объяснять, очень доходчиво и понятно, как двигают фигурку, снимают, фиксируют её новое положение, и снимают − так множество раз.

− А картинок у вас случайно нет? – пробасила бабушка. Только бабушка, далёкая от искусства,  могла «не допетрить», что в кукольном секторе – куклы, а не рисунки, о чём ей дети и не поленились сообщить.

− Нет. К сожалению, − развёл руками оператор. И все без энтузиазма вышли в фойе: охота, пожалуй, закончилась.

− Ну, народ, налетайте! – скомандовал Эдуард Васильевич и указал на огромную, высотой в метр, сетчатую урну – она вся была забита бумажными и пластиковыми картинками.

И все кинулись к урне. И бабушка, и дети, и Ольга Викторовна – ей надо было разнимать дерущихся и стараться, чтобы всем досталась «макулатура».

Я подошла к художнику Эдуарду Назарову и сказала:

− Это вам мою маску подарили.

− Какую маску?

− Ну Фукса.

− Ах, это твоя маска?

− По моему эскизу.

− Хорошая. Дома повесил. Как тебя зовут?

− Надя.

− Ты собираешься и дальше рисовать?

− Нет. Я наверное  бегать буду на стадионе, – и я рассказала о Дворце пионеров.

− Очень верно, − улыбнулся Эдуард Васильевич.

− Я у вас хотела спросить, − мне было легко с ним разговаривать, будто со старым другом, пусть все охотятся за этими картинками, у меня дома есть раскраски.

− Ну, ну…− подбодрил меня режиссёр-мультипликатор.

Он был очень красивый, с пышной начинающей седеть шевелюрой, высокий, в джинсах, в клетчатой рубашке и не застёгнутой олимпийке, голубой с двумя зелёными лампасами-полосками на рукавах. Он был смуглый, и с усами.

− А вы кого больше любите: волка или пса?

− А ты?

− Я – волка.

− А почему?

− Потому что он не озлобился и за зло псу отплатил добром. Я вообще знаете, что думаю, —я говорила всё тише.

− Что? – он наклонился ко мне.

− Что хозяева – злые. Почему они выгнали пса?

Эдуард Васильевич присел передо мной на корточки, теперь я была выше его, он смотрел на меня снизу вверх, он сказал:

− Потому что, Надя, если бы хозяева не выгнали пса, волк не смог бы проявить свои лучшие качества, он бы о них даже не догадывался.

− То есть пса выгнали для волка? 

− Пса выгнали для истории, Надюша. Тебе это рано знать, но я тебе открою один секрет. Знаешь что главное в мультфильмах, и в картинах, и в книгах?

− Что?

− А ты не знаешь?

− Нет!

− А ты подумай. Какие тебе нравятся книги, какие картины?

− Интересные нравятся, неинтересные не нравятся.

− Верно. Вот и пса выгнали, чтобы интересно было. Понимаешь: чтобы интересно было смотреть. Пса выгнали для сюжета.

Раздался рёв. Огромная, метр в высоту, корзина была почти пуста. Все стояли с кипами бумаг и тонкого пластика, кто-то кому-то что-то порвал, кто-то у кого-то что-то отнял, поэтому и был рёв. Эдуард Васильевич кинулся успокаивать «расстроенных художников» – так он выразился.

Мы прошли в кинозал. Настоящий кинотеатр, даже театр:  подъём от ряда к ряду был достаточно крутой. Удобно: с любого ряда хорошо видно, головы не мешали.

Эдуард Васильевич рассказывал, как создавался его мультик «Жил-был пёс», сказал, что работает сейчас над «Муравьишкой, который ножки зашиб». Рассказывал о работе сценаристов, режиссёров, художников, о том, как придумывается герой и антигерой.

Мультиков нам показывали много, очень много. Это было счастье. Только бабушке было скучно: она шуршала листками, видно пыталась аккуратно их сложить. После просмотра мультиков, когда дали свет,  внучка её разревелась, развизжалась и затопала ногами, да и было с чего беситься: бабушка все бумажные картинки сложила пополам.

Когда мы попрощались и выходили, вахтёрша спросила у Назарова:

− Эдик? – и подмигнула заговорщицки.

− Вот девочке подари, тётя Даш.

Вахтёрша протянула мне пластиковую картинку – на ней были волк и заяц из «Ну погоди!». Самая лучшая картинка! Из любимого «Ну, погоди!» В ярких красках: волка в розовой рубашке, заяц – в зелёной, он держал в лапе две ромашки.

− А мне? А мне? – стали просить обе наши группы, средняя и младшая.

И бабушка пробасила:

− А нам?

− Это для того, кто без подарка уходит.

И я вдруг опомнилась. Ведь я действительно не набрала на память картинок.

Я прижала листок с «Ну погоди!» к футболке.

− Везёт тебе, − грустно и без зависти сказала Аня, пока мы шли до метро. – На конкурсе рисунка на асфальте тебе последняя игра досталась, а мне какой-то детский пластилин. И здесь – самое лучшее с  «Ну погоди!» тебе. Может поменяемся?

− Нет, − сказала я твёрдо.

− Ну как хочешь, зато у меня много. Я дома все бумажные фломиками раскрашу. И по копирке переведу. Ну, Надь, − заканючила Аня, − давай поменяемся.

− Нет, − вздохнула я. Теперь Аня будет клянчить у меня эту пластиковый лист до конца поездки.

Бабушка вышла из магазина с пачкой пакетов. Всем раздали пакеты с ручками.

− Положили бумаги в пакеты, − скомандовала Ольга Викторовна. – Сейчас в метро час-пик, аккуратнее, а то растеряете всё.

И мы стали спускаться в метро, вниз, в царство витражей, мозаик, фигурных решёток, массивных люстр и величественных колонн.

Пластиковая «бумага» с волком долго-предолго стояла у меня на книжной полке. А потом у волка выгорела рубаха, из розовой стала грязно-серой. Я положила пластиковый лист на стол, под стекло. Но недавно пластик начал крошиться, мне пришлось выкинуть эти ошмётки и обломки. Подметая с пола, я вспоминала «Сюзмультфильм», экскурсию и Эдуарда Назарова, который просто и доступно объяснил мне, что такое  сюжет и как его сделать интересным.

Театр

Бабушка жила на улице Горького. До ближайшего театра надо было  пройти двор насквозь. Я не воспринимала тогда архитектуру, я мыслила себя небольшими пространствами. Вот вышла после спектакля, стою около афиш. На афишах написано – «Дачники». Дачники – это хорошо. Это как у нас в Бескудниково, где теперь тоже Москва и высокие дома… Вот и всё, что я запомнила после первого похода в театр. Афишу и фотографии в стеклянных стенах.

Да и второй спектакль я почти не помню. Помню финал спектакля: Пеппи качается на огромной игрушечной лошадке, и закрывается занавес. На занавесе – птица-чайка. Бабушка кормит меня конфетами, шоколадным суфле. Мы одни в огромном зале – все ушли. Кресла бордовые, бархатные, Мы сидим высоко, в амфитеатре… Тётушка-смотрительница делает бабушке замечания. А мне и не хочется конфет, я мало ем, не люблю я есть, но бабушку не хочется обижать. Я радуюсь, что спектакль закончился: сейчас мы пойдём домой, встретим в сквере  дедушку Барона, и будем с ним «беседовать». Вообще-то разговоры взрослых ужасно скучные. Но дедушка Барон – совсем другой. Я всем в саду рассказываю, как будто он мой дедушка. Настоящий, родной! Да и дедушка Барон называет меня внученькой. У него нет ни жены, ни детей, ни внуков. А работает дедушка Барон в театре.

Я жду, пока бабушка купит билеты на свои взрослые спектакли, я стою рядом с афишей «Дачников», мы спускаемся по лестнице, заходим за театр, огромную-преогромную красно-серую махину, проходим двор, и вот мы в сквере. Но лавки пусты. Дедушки Барона нет!

Бабушка смотрит на дом, здесь во дворе на первом этаже – подсобки магазина «Молоко». Дверь открыта, видны «клетки» − стальные многоярусные тележки с бутылками.

− А-аа. Привоз был. За кефиром пошёл, − говорит бабушка. – Побегай.

Но мне не хочется бегать, я хожу. В сквере растут редкие деревья и кусты. На кустах нет божьих коровок, в детском саду на кустах около веранды коровок сколько хочешь, мы собираем их горстями. И деревья тут в сквере скучные. Они растут прямо из земли. У деревьев нет на земле решёток. Рядом, на улице Горького, деревья растут прямо из решёток. Тротуар, на краю тротуара лежат решётки в узорах. Я обожаю эти решётки на улице Горького. Вообще я воспринимаю улицу Горького как родную. Бываю я у бабушки по выходным, и не часто. Людей по выходным немного, прогуливаются люди неспешно. Мы заходим с бабушкой в одни и те же магазины: Елисеевский, Филипповскую, молочный, рыбный и книжный  «Дружба». Все эти магазины мне нравятся. От них веет стариной, спокойствием. А в Елисеевском продаются любимые пирожки с мясом. Но не всегда. Надо «ловить».

Дедушка Барон появляется совсем с другой стороны, он ковыляет с палочкой, в сетчатой авоське – рижский батон, сметанная лепёшка и сладости в бумажном пакете, «в кульке» – как говорит «по-элитарному» дедушка Барон.

− В Магомаевскую ходили? А мы думали – за кефиром.

Вниз от нашего дома, если пройти посольство с красно-зелёным флагом и памятником, стоит дом. Много позже я узнала, что в нём жили Магомаев с Синявской, и даже видела в журнале фотографию: они на балконе этого дома, а на первом этаже – булочная. Булочная на Горького – Филипповская, а во дворе – Магомаевская. Магомаевская всем нравилась больше. Она – не на проходе, она для своих.

− Неее. – дедушка Барон шмякает авоську на лавку, прикладывает ладонь − морщинистую, всю жилах− к уху. – Неее. В молочный не пошёл. Кефир есть пока. – Ну, Надюша, как тебе спектакль?

Дедушка Барон блеет как козёл. Это он специально, чтобы меня развеселить.

− Дедушка Барон! Дедушка Барон! А про что спектакль «Дачники»?

Дедушка Барон становится серьёзным, поворачивается к бабушке:

− Она что у вас читать умеет?

− Только большие буквы, печатные, − опережаю я бабушку.

− Да. Вывески в магазинах.

− Мясо, бакалея, рыба, молоко, консервы, кондитерки изди.

− Не изди, а изделия, не кондитирки, а кондитерские− поправляет бабушка. А дедушка Барон хохочет.

− Егор Баронович! Вот вы смеётесь. А Надя вместо «асфальт» «асвальт» произносит.

− Меето нечееего – мекает дедушка Барон. – Мето бываееет у детей.  У детееей свой фонетический слух.

Потом они начинают обсуждать с бабушкой, на какие спектакли мне следует сходить.

И я иду на «Аленький цветочек» в театре напротив красного гигантского здания. Напротив – это театр Пушкина. Он тоже на Тверском бульваре. Между бульваром деревянная площадка. Замечательная! Здоровская! У нас в Ясеневе – богатыри из дерева вырезаны, а тут – медведи из дерева! Как живые медведи. И горка деревянная. В Ясеневе горки железные, только богатыри деревянные.

Мы смотрим спектакль. Мы сидим во втором ряду, прямо у сцены. И я слышу слова суфлёра. Но я не знаю, что это суфлёр. Я уверена, что это чудище страшное говорит под сценой. Оно сторожит купца, оно ждёт младшую дочку. Я в восторге от спектакля, особенно от утробного голоса чудища.

Я уже первоклассница. Мы отправились на мюзикл «Старик Хоттабыч» в Театр оперетты. Я в восторге, а бабушка жалуется во дворе другой бабушке, маленькой строгой женщине в шляпке под чёрной вуалью и в кружевных перчатках:

− Балаган.

Бабушки в шляпках под вуалью мне не нравятся, они всё время спорят с моей бабушкой и произносит непонятные слова «плучек», «мейерхольд», «эфрос», «завацкий», «станиславский». Бабушка и дедушке Барону жалуется:

− Балаган.

А дедушка Барон меня спрашивает:

− Надюша! Понравилось?

− Очень!

− А что тебе понравилось?

− Скелеты, − отвечаю.

− Что?

− Скелеты танцевали.

− Видите? Видите?

− Вижууууффф, − ухает дедушка Барон, сегодня он в роли Филина.

− Но вы слышали? Вы слышали? Просит ещё пластинку купить. У подружки пластинка есть.

− Мда… − мы сидим на лавке в нашем любимом сквере, к подсобке «Молочного» подъезжают грузовики,  грузовики привезли молоко и сырковую массу, в железных клетушках на колёсиках звенят бутылки.

− Завезли свежачок! Сейчас. Сбегаю! – дедушка Барон вскакивает с лавки, берёт авоську с двумя пустыми бутылками и майонезной баночкой, и еле-еле идёт, ковыляя, с палочкой.

− Бабушка! Это он так бегает?!

− Надюша! Ему почти девяносто лет. А он в своём уме. И видит, и слышит.

Девяносто лет! Это же сто вечностей!

Детей во дворе нет. Соседнюю лавку снова заняли какие-то «великие» и «народные», бабушка то и дело на них оборачивается, а продавцы, тётеньки в белых халатах,  выбегают из подсобки, поправляя на ходу пышные кудрявые причёски, протягивают журналы – «великие» что-то черкают на обложке.

− Автографы раздают, − объясняет мне бабушка.

Возвращается дедушка Барон. В его авоське бутылки теперь полные. И майонезная баночка с майонезом.

− Нус…

− О! Егор Баронович! – «великие» поднимаются со своей лавки, идут к нашей лавке.

Они о чём-то говорят, потом дедушка Барон смотрит на меня сквозь очки:

− Вот! Куда бы ребёнка отвезти? На что-нибудь академическое

− На «Умные вещи» в Малый – басит один.

− На «Серебрянку» в ТЮЗ.— пищит второй и обещает достать билет на спектакль про Пчёлку. И обещание сдерживает.

На «Пчёлку» я иду без бабушки – удалось достать только один билет. Леньков стал моим любимым актёром на всю жизнь. А бабушка потом очень гордилась и всем пересказывала, что сам «великий» и «народный» помог с билетом.

«Умные вещи» меня поразили масштабом, количеством людей на сцене. Это был настоящий целый город, там жило столько людей, сколько живёт в сказочном городе!

«Серебряное копытце» понравился волшебством. Ведь копытце на самом деле − заколдованный мальчик. Я сидела далеко от сцены, сбоку, в амфитеатре, но мне не мешали головы других детей, я смотрела только на сцену.

«Хоттабыча» я пересмотрела позже: когда подрос брат. Скелеты оказались обыкновенными людьми в чёрном. На чёрное трико был нанесён фосфорицирующий рисунок костей. Мне и в школе одноклассник  об этом тогда давно поведал, но я не поверила: дедушка Барон сказал мне, что этот мальчик глупый и врёт. Мюзикл спустя пять лет не вызвал у меня никакого восторга. Я переросла его. Песни все я знала наизусть, но это ничуть не спасало.  Я жаловалась на скукоту Егору Бароновичу. Мы встретились в молочном. Он как всегда, и в кассе, и у прилавка, шёл без очереди, продавец выходила к нему в зал, брала у него авоську с  «пустой тарой», шла за прилавок, выносила авоську. Как всегда очередь возмущалась. А продавцы и кассиры улыбались, тихо объясняя народу:

− Это Тулузов. Это же Тулузов!

− Кто такой Тулузов? Не знаем никакого Тулузова.

− Вот Н…, − называли известную фамилию, − тут часто ходит и всегда в очереди стоит. И К…, — звучала ещё более громкая фамилия, − тоже не лезет без очереди. Говорит это всё какая-то строгая дама, но без шляпки, вуали, и без перчаток. Тут на Горького в магазинах хватает строгих дам, они работают в Моссовете.

− Да? – визжит другая. – А артист N улицу не по переходу переходит, а прям напрямик в свой театр шаландает. До перехода двадцать метров. А он напрямик, через дорогу, в свой Камергерский.

− Ну что вы! У него же ноги болят! – возмущаюсь я. – У N диабет. И все машины тормозят. Все его узнают. Никто не обижается. – К своим тринадцати годам я знаю много историй и сплетен об артистах с улицы Горького. Nдействительно шагает напрямик, но все водители только рады: увидели популярного актёра! Не каждый день такое случается…

− Да зажрались они, эти актёры. Извините, дедушка, мы не вас имеем в виду, − говорит ещё одна строгая дама, и тоже без вуали и перчаток, кожа – белая, ни кровинки.

− Им за звание платят, пенсии персональные, заказы у них в «Гастрономе» напротив, у них там и балык, и икорка чёрная, и сервелат финский, − начинается обычная волна возмущения.

Мы с дедушкой Бароном к ней привычные. Егор Баронович к счастью стал плохо слышать.

− Надюша! Ты переросла детство. – шамкает Егор Баронович на обратном пути. Он очень сдал. Он смотрит на меня снизу вверх. – Ты уже девушка. И не надо никому ничего доказывать. Запомни: обострённое чувство справедливости сокращает жизнь. Бери пример с меня. Э-эх, − шепчет он. – Ты в своего деда, ты на него и похожа.

Мы заворачиваем в арку, идём к скамейке в сквере. Это десять секунд ходьбы. Но мы идём еле-еле. Дедушка Барон просто виснет на моей руке. В другой руке я несу свои продукты и авоську дедушки Барона с неизменным кефиром в бутылке. Ему тяжело нести две бутылки, он «перешёл» теперь на одну.

− Доктор говорит: двигаться, чтобы застоя в лёгких не было, кхе-кхе. Мне это даже лучше, что по одной таскаю.

Мы присаживаемся на скамейке. Всё как раньше, всё по-старому. Приглушённый шум машин доноситься с Горького, под ногами гуляют голуби, раскормленные до безобразия, сидит на тополе кубинский амазон – его выносит на палке очень важная толстая дама, её муж – бывший министр. Попугай «гуляет» сам, его боятся воробьи, они не подлетают к нам, когда попугай на прогулке. Дедушка Барон декламирует:

− Мистер-твистер-бывший-министер.

Попугай каркает в ответ что-то утробное, непонятное.

Старики любят рассказывать одно и то же. Но только не Егор Баронович. На этот раз я узнаю о том, что однажды, давным-давно, концерт великого Утёсова заменили на концерт молодого Райкина.

− А что тогда был Райкин? Ничто. Его никто не знал. Он только начинал в Росконцерте. Как же я расстроился, Надюша. Это было просто потрясение. Больше этого я расстраивался только, когда ругали Маяковского. Представь себе: огромный зал. Он, Маяковский, читает стихи. Глыба! Великан! А какие-то гадёныши его критикуют. Никто не хвалил. Все только ругали. А Окуджава? Его освистали, со сцены выгнали. Тоже одно из первых выступлений было. Люди злы, люди злы… критиканы…−  всё-таки Егор Баронович расстроился из-за критиканов в молочном.

− Ходи, Надюша, на Островского. Я бабушке твоей позвоню в воскресение. − Егор Баронович часто звонит бабушке по воскресениям, чтобы выйти «погулять» в сквер. В остальные дни бабушка работает, но они всегда созваниваются вечерами.

И мы с бабушкой по  совету дедушки Барона идём на Быстрицкую, смотрим «Без вины виноватые». И это уже взрослый театр, серьёзный, и мне совсем не жаль прошедшего детства, в котором обыкновенная суфлёрская подсказка казалась  волшебством, а нарисованные на трико кости настоящим скелетом,   но мне жаль дедушку Барона. Время не пощадило его, он состарился, одряхлел, ему девяносто четыре.

Тогда в весеннем сквере мы сидели с ним в последний раз. Летом его отправили в дом ветеранов сцены, там он и остался жить, там и умер через год… Некому больше было погладить меня по голове и сказать, что я переросла детство, некому было объяснить что такое «рисунок спектакля»,  проухать филином, промекать козлом.

На «Умные вещи» мы ходили недавно с дочерью. От населённого города не осталось и следа. Количество действующих лиц свели до минимума, эпизодические роди без слов убрали. Спектакль мне не понравился. А «Серебряное копытце» снят с репертуара ещё в 80-е. Он нигде не идёт. Я до сих пор вспоминаю мальчика-копытце, его полосатые белые с красной полоской гольфы и деревянные башмаки, а потом (после превращения) балетки-копытца. Мы с дедушкой Бароном часто играли в сквере в «Серебряное копытце». Я закрываю глаза и слышу, как дедушка Барон стучит палкой и блеет:

− Вот мои изумруууды! Бееерите их!

Салют

В это сложно сейчас поверить, но раньше по улице Горького не гуляли в Новый год. Улица Горького была абсолютно пустынна в новогодние ночи. Я любила Новый год именно за это. Вечером 31-ого мы ехали к бабушке. От метро мы проходили  мимо тёмных скучающих витрин магазинов, в обычное время  всегда переполненных людьми. В кондитерском «Большевике» из витрин на нас смотрели серебристые ёлочки из фольги  в окружении коробок с печеньем. За ними – приглушённый аварийный свет. Муляжи рыб и светящиеся таблички были выставлены в окнах рыбного. А сами залы были тёмные. Молочный находился чуть вглубь от улицы, у него в окнах не было ничего выставлено. Молочный темнел чернотою. И даже кафе «Север», в которое всегда стояла очередь, было закрыто. Светился  лишь магазин «Дружба», не экономили там электроэнергию . Были видны книги на прилавках,  книги в витринах… Мы заходили во двор в одну из арок, где по бокам на стенах висели таксофоны, встречали у бабушки Новый год и сразу после двенадцати выходили, ехали обратно домой – метро работало только до часу ночи. Редкие-редкие иностранцы в ярких шапочках и шарфах приветствовали нас. Улица была абсолютно пустынна, она напоминала вымерший город из романов в жанре «фэнтези».

У метро Пушкинская светилась ёлка, картонные фигуры – Дед Мороз с внучкой, лисята, бельчата, и мишки «бегали» у её основания. Картонными же фигурками, а точнее фигурищами, ёлка была и украшена.

Когда открылась метро «Третьяковскапя», мы стали ходить в Новый год вниз по улице, через Красную площадь, мимо «Ударника», на Полянку. Площадь чернела, светился только ГУМ. Ни души. То же и в метро. Пусто необыкновенно. Все сидят по домам и смотрят «Голубой огонёк».

Совсем другое дело − Седьмое ноября, Первое и Девятое мая. Улицу Горького перекрывали для гуляний. Люди шли к мосту на набережную, смотреть салют. Людей было много. Телеграф светился кумачом, он был завешан портретами членов Политбюро. Они были ужасно скучные, эти лица, они были все на одно лицо, они наводили на меня тоску, как и весь официоз. А репортажи с парадов! Как начнут читать эти речи, стоя на Мавзолее… Речи, речи – везде речи, по радио, по телевизору. И бабушка за праздничным столом как начнёт говорить речь, хоть беги из комнаты.

 Первого мая мне нравилась демонстрация по телевизору. Там были цветы из проволоки и гофрированной бумаги − очень разнообразные и очень красивые. А ещё Первого мая на демонстрации ехали грузовики с транспарантами, в кузовах. Все в цветах, стояли передовики производства – день же международной солидарности трудящихся.

Я знала, как дрессируют этих трудящихся. Я занималась в Лужниках на «Детском городке» лёгкой атлетикой. В конце апреля и в конце октября начинались репетиции. За стадионом были огромные асфальтовые пространства. Людей, в основном студентов и рабочую молодёжь, снимали с работы и учёбы и все шли маршировать. Ведущий бархатным поставленным голосом объяснял в микрофон, как надо строиться, с какой скоростью идти, как махать, как кричать «ура!» Ведущий шутил, объяснял доходчиво:

− Улыбка, товарищи студенты (или товарищи рабочие), так вот улыбка товарищи, − главное оружие пролетариата. Помните об этом в тот миг, когда выйдете на площадь и ваш ботинок коснётся брусчатки. На вас смотрит вся страна, весь мир – вы должны улыбкой рассказать всему миру о своей счастливой молодой жизни, ну и конечно,− добавлял ведущий поспешно, − с шага не сбиться. 

Я приходила на тренировки – репетиции уже шли, я уходила с тренировки – и репетиции завершались. Обычно от Детского городка до метро «Спортивная» итти пустынно, а тут идёшь в многолюдии, среди молодых трудящихся, красивых и здоровых людей. Я шла и вспоминала фильм «Коммунист»… Его показывали вместо «В гостях у сказки», когда Брежнев умер. Отличный фильм. Торопилась на  сказку, а транслировали этот шедевр. Не сказка, но было интересно…

Папа никогда не ходил на демонстрации от работы. Первого мая мы ехали днём к бабушке, как только открывали метро (утром метро было закрыто). А ближе к вечеру сотни людей шли на салют. Это называлось народное гуляние.

В тот раз было как раз Первое мая. Сытые и осоловевшие от застолья, не успели мы выйти из арки на улицу Горького, как к нам подошёл пьяный мужчина и со словами: «Да здравствует солидарность!»  вручил мне свой «цветок». Стебель его был деревянным, выше, чем палка у швабры и выкрашен в зелёный цвет. Бутон цветка был гвоздикой из красной шершавой бумаги. Мне не понравился этот цветок, он был монументален. Но бабушка сказала, что стебель очень пригодится на даче, когда кусты нужно будет обвязывать. Мы шли мимо телеграфа. Мигал и крутился земной шар – он на телеграфе был всегда, а не только в праздник. Сильный голос пел про любовь, комсомол и весну, и про то, что бой вновь продолжается… У Театра Ермоловой спрашивали лишний билетик. Дальше – гостиница «Националь». Я её ненавидела. Там всегда шмыгали туда-сюда неприятные личности похожие на ощипанных лис. Такие же личности шарились у магазина «Берёзка», мимо которого я ходила с папой, когда ехала в пионерский лагерь.

На мосту всем хватало места, все смотрели салют и кричали «Ура! Ура!». Мне нравился салют. Мне нравились люди вокруг. Люди идут смотреть салют, и я вместе с ними. Я не хуже и не лучше остальных , никто не смотрит на меня косо, оценивающе. Люди радостные. Эта радость и вера в светлое будущее, непоколебимая и монументальная, как гигантская бумажная гвоздика – вот что я вынесла из своего детства эпохи застоя. Мы живём в лучшей на свете стране. Мне повезло жить без войны. И салют такой красивый. Попадаются зелёные и синие букеты вспышек. Счастье абсолютное. Мы едины. Мы непобедимы.

И тут я замечаю в толпе женщину, средних лет, в красивом плаще, модных полуботиночках и эластичных колготках без зацепок. Она плачет, она беззвучно рыдает. И никто этого не видит. Я говорю о женщине бабушке.

− Где? – озирается бабушка.

Она подходит к той, которая резонирует с праздником, с радостью, с салютом:

− Что вы, мой ангел?!

Бабушка знает подход к людям, на даче у соседки началась гангрена, первым делом она пришла к нам, и бабушка её успокаивала и гладила ногу, жить ноге оставалось считанные дни, но тогда этого никто не знал: нога как нога…

Женщина посмотрела испуганно, затравленно и тихо сказала:

− Сын уезжает!

Бабушка сочувственно, как тогда на даче, покачала головой, спросила:

− Насовсем?

Женщина разрыдалась ещё сильнее, но за «ура!»  её  совсем не было слышно. Стало ясно, что насовсем.

Куда уезжает? Почему это так непоправимо? Я ничего не понимала. Бабушка гладила женщину по плечу, говорила:

− Главное, что жив-здоров. Будете к нему приезжать, как обустроится.

− Он и говорит, − всхлипнула женщина и стала сморкаться. – Он говорит, чтобы и я… А как я работу брошу? Что я там буду делать? Кому я там нужна? Никому!

Женщина рыдала так неутешительно и безысходно, так же как соседка, когда вкатила к нам на участок в инвалидном кресле и без ноги… Но у этой женщины ноги были на месте, и руки тоже, гангрена не начиналась. Зачем так выть?

Женщина вдруг затихла. Она посмотрела внимательно на цветок-гигант в моих руках:

− Это с демонстрации?

− Да, − ответила я.

И женщина улыбнулась сквозь слёзы. Лицо её светлело, красные пятна на щеках блёкли, слёзы высыхали на тёплом ветерке.  Эта гвоздика своей мощью и монументализмом у многих вокруг вызывала улыбку. Уж очень здоровая она была, сделанная не на один день, а на века.

Потом они с бабушкой ещё говорили. А я стала смотреть салют с родителями и братом. Двадцать раз «ура!». Мы попрощались с бабушкой и плачущей женщиной и пошли на «Третьяковскую». Я оглянулась. Женщина взяла бабушку под руку, они шли, они гуляли на народном гулянии. Они говорили… Они подружились. Я ещё раз убедилась: взрослые легко находят себе друзей.

Они стали переписываться. Я узнала, что такое эмиграция. Бабушки давно нет, а её подруга жива. Теперь я переписываюсь с ней вместо бабушки.  Аллунчик, тётя Алла, живёт в Калифорнии и пишет мне в каждом письме, что благодарит Бога за то, что они тогда уехали из страны – ведь, в новой России она бы тоже оказалась никому не нужна. Аллунчик звонит каждое Первое мая, чтобы поздравить с «праздником весны и труда», вспоминает комбинат, где она была «на хорошей должности», интересуется «как там Москва». И я подробно отвечаю, какое здание сломали в этом году, и каких уродцев понастроили в «отчётно-плановом» периоде. Аллунчик не верит – её друзья говорят, что Москва только хорошеет.

− Конечно, − говорю, − хорошеет. От Нью-Йорка скоро будет не отличить.

  Ещё Аллунчик пишет в каждом письме, что помнит тот салют, и меня помнит, просит больше высылать фотографий, мне нравится писать письма по-старинке, от руки, подписывать бумажные «карточки».  И я высылаю копии  старых фотографий, где мы с бабушкой и с гигантской гвоздикой – тот салют папа сфотографировал на «Смену», по иронии судьбы именно в этот день он снимал, не на чёрно-белую, а  на шикарную слайдовую плёнку.

«Северное сияние»

По субботам мы всей семьёй отправлялись на каток. Я ненавидела субботы, всё детство ненавидела выходные. Я не любила бассейн по воскресениям, из-за него я пропускала все «Будильники» и «Утренние почты» по телевизору и все «Радио-няни» и «Добрые утра» по радио. Но в бассейн я отправлялась хотя бы  одна, в смысле – без семьи. По субботам же мы «дружной семьёй»  ехали на каток. Иногда, правда, коньки менялись на лыжи. Лыжи я тоже недолюбливала. Но когда живёшь рядом с лесом, к лыжам привыкаешь. Лыжи – неизбежность, но коньки!..

Сначала мы ездили на каток в Парк культуры. Родители, довольные и ужасно счастливые, катили вместе с моим маленьким братом по кругу, держали с двух сторон его за руки, а он как болванчик скользил на двухполозных «снегурках»… Я же проводила время, хватаясь за специальные перила в зоне для неумеющих кататься. Ноги мои разъезжались, я «каталась» в основном на руках, цепляясь за железные перекладины, я смотрела тоскливо на лёдовый круг, где так смело, так красиво проносились свитера и вязаные шапочки. Девушки и девочки были на фигурных коньках. Фигурные коньки −  моя мечта. Моя несбыточная мечта. Я же мучилась в  чёрных «гагах». Мама моя в молодости занималась конькобежным спортом, она и не представляла, что коньки могут быть фигурные. У неё самой были беговые коньки, с длинными полозьями. Иногда она отделялась от брата и папы и неслась, закладывая руку за спину, как дядя Стёпа в мультфильме. И даже шапочка у мамы была такая же, как в мультике про Дядю Стёпу. Мне нравилась такая езда, но меня бесили беговые полозья… Я обожала смотреть фигурное катание. Я обожала  Роднину с Зайцевым, их знаменитую «Калинку». Красивее женщины, чем Роднина, для меня не было. Я обожала репортажи с соревнований фигуристов. Да и папа иногда покупал билеты во Дворец Спорта на показательные выступления фигуристов или гимнастов. Это был праздник. Это был другой мир. Мир красоты и пластики. Я была непластичная, не грациозная, и ещё дылда. Но я восхищалась маленькими гимнастками и сильными фигуристами. Это было что-то совершенно недосягаемое, это была мечта. Реальность же была другой. Пасмурный слякотный день. Многолюдие на катке и одиночестве в ненавистных «гагах» в загоне для неумеющих кататься.

На ОФП тоже были коньки и лыжи. Татьяна Руслановна предпочитала лыжи, и мы катались на Ленинских горах. Это было здорово, это была скорость. И не надо было волноваться, что расщепиться или сломается лыжа. Лыжи были общественные, мы брали их тут же в раздевалках стадиона Дворца пионеров, в паре с растоптанными пропахшими нафталином, лыжными мазями и прелостью ботинками. Лыжи были просмоленные до черноты, они так катили, они так тормозили, они были недлинные и широкие.  Татьяна Руслановна учила, как падать на бок, ни в коем случае не вперёд и не назад: ни на позвоночник и ни на затылок. Ленинские горы − белая вселенная. Мы и Татьяна Руслановна, и никого больше.

Евдокия Никитична предпочитала коньки. В её возрасте альтернативы не было. Вышел из раздевалки – тут же вот вам под носом замёрзший пруд.

Все девчонки были на фигурных коньках. А я на своих «гагах». С Евдокией Никитичной иногда стояли мамаши. Они мне говорили:

− В комиссионке можно купить коньки,  поношенные и недорого.

Но я не знала, что такое «комиссионка».

Следующей парой мама купила мне беговые коньки. Они не были в дефиците, стоили дёшево, а то, что в них у меня разъезжаются, ноги маму не волновало. У неё были сильные связки, а у меня – совсем слабые. Беговых коньков я стеснялась больше, чем «гаг». Они были ужасны, уродливы, эти длинные полозья. Евдокия Никитична всё двигала ногами в стороны, показывая как надо отталкиваться, а у меня ничего не выходило. Я стала опаздывать на тренировки, я сидела и ждала, когда девочки придут на передых – «перекур», как шутила Евдокия Никитична. Она удивлённо спрашивала меня:

− Почему ты до сих пор не каталась, Надя?

− Я кошелёк искала, теряла, − отвечала я.

Евдокия Никитична конечно же не верила в этот бред, качала осуждающе головой.

− Ну сейчас-то нашла?

− Нашла, − отвечала я.

− Выходи на лёд.

И приходилось идти и кататься. И каталась я к своему ужасу всё лучше и лучше. И на соревнованиях по конькам на этом же пруду заняла третье место, правда судье мамашки выставили «протест», и грамоту мне не дали. Наградили первых двух девочек. Евдокия Никитична успокаивала меня:

− Это справедливо, Надя. У тебя – преимущество, профессиональные коньки. Надо было тебе стартовать чуть позже или дистанцию проехать чуть длиннее, чтобы все в равных условиях.

«Северное сияние» − тоже каток. Его заливали в ноябре в Лужниках на Северном спортивном ядре. В остальные месяцы Северное спортивное ядро было стадионом, с профессиональным  тартановым покрытием, бордовым, будто крошка по нему рассыпана, с ямой для преодоления препятствий, с полем по центру, испещрённым рытвинами от метания копий, дисков и ядер. Зимой легкоатлеты переезжали в закрытые манежи, а рядом со стадионом вставали  машины, похожие на асфальтовые катки, но со щётками. 

На «Северном сиянии» народу было меньше, чем в Парке культуре – билеты стоили дороже, чем в Парке. Там было чище, там был буфет, в котором мне ничего никогда не покупали. А другие сидели там прямо в коньках и пили газировку или чай, закусывали песочными колечками и слоёными бантиками… На «Северном сиянии» я запомнила одну маленькую девочку. Она не каталась, как все, кругами под музыку, точнее каталась, но редко. Мама её стояла за оградой, а девочка отрабатывала фигуры. Девочка была в вязаном платье, в рейтузах и вязаных носках, натянутых поверх ботинок. Она вся была такая коричневатая, коричневатый шерстяной ангелочек пяти лет, худенький и юркий. Выл и истерил это ангелочек за десятерых. Не прыгнет – и в слёзы, и в крик. Катающиеся объезжали эту девочку, весь каток менял траекторию в месте тренировок талантливой фигуристки. Мама за оградой стояла в шикарной шубе, она верила, что воспитает чемпионку всех фигуристов. Она всегда была спокойна, она внушала, она угрожала, она успокаивала. Эта девочка была из другого мира. Я шарахалась от неё, когда она обгоняла меня на круге…

Мне больше нравилось кататься вечером – вечером не так видно, у кого какие коньки. Но как только я стала заниматься в кружке кройки и шитья, и вторая половина субботы стала у меня занята, мы стали выбираться на каток только утром. Как же я не хотела! Уставшая после катка, с гудящими голенями и ноющими связками, я ехала во Дворец пионеров на троллейбусе. Меня не радовали ни мороз и солнце, ни чудесный день, ни замысловатые богатые узоры на стёклах троллейбуса. Я не дула, как другие пассажиры, в окно, чтобы отогреть себе «дырочку» в окне и смотреть в него на заиндевевшую Москву, на Ленинские горы и белую Москву-реку. Я ненавидела свои коньки, я переживала из-за них, я их стыдилась. И вот однажды произошёл необыкновенный случай. Просто чудо какое-то случилось.

Мы пришли на каток, переоделись, сдали вещи в гардероб. Я в своём нелюбимом лыжном костюме с начёсом, неудобных кожаных варежках и в меховой лисьей шапочке, застёгнутой под подбородком на тугую пуговицу, стала выходить вместе с родителями и братом, аккуратно ступая по резиновым пупырчатым коврикам, и тут маме преградили дорогу контролёрши билетов и по совместительству надсмотрщицы за дисциплиной на катке в одном лице.

− На беговых нельзя, − строго заявили они.

− Как нельзя?! Мы всегда катались! − возмутились родители.

Начались выяснения отношений, перебрасывания репликами быстрее, чем в пинг-понге, настаивание каждого на своей правде. Я всегда старалась в таких случаях стать незаметной. Если ругались такие тётеньки, я не смела ничего говорить, от испуга я проглатывала язык, я теряла дар речи. Контролёрши были ужасны. Они были не молоды, не воспитаны, хамоваты, они наслаждались властью. Я присела на кресло тут же у стены. Брат стоял с мамой за руку.

− И у тебя беговые? – ко мне подошла ещё одна контролёрша, а может быть она была уборщицей, все сотрудники «Северного сияния» были в одинаковых халатах.  Я кивнула, вздохнула:

− Да.

Контролёрша сочувствующе покачала головой. Ей было жалко меня. Папе вернули деньги за четыре билета, и мы, так и не выйдя на лёд, отправились обратно в раздевалки, переодеваться в обратный путь. Мы шли от катка, где из рупоров заливисто пели про край магнолий и про три вальса.

− Что: да − что: нет? − пела Шульженко. И я подпевала ей мысленно.  Я была счастлива. И хоть не светило солнце, и день был не чудесным, не морозным, не было лазурного поднебесья,  для меня это был самый чудесный день на свете. Сейчас я приеду во Дворец на три часа раньше. Родители наверняка дадут мне денег на буфет. Я поем в буфете, во Дворце пионеров, он дешёвый, а потом попрошусь посидеть тихо в уголке на занятии той группы, которая перед нами.

Мама сказала:

−  Нельзя быстро кататься. Но я никогда не каталась быстро.

А папа сказал:

− Они же знают, они наверняка нас знают.

А мама сказала:

− Вот на хоккейных гоняют, это никого не смущает, а беговые запрещены.

Теперь-то я понимаю, что по всей видимости произошёл какой-нибудь несчастный случай на катке, необязательно на «Сиянии», может быть, кто-то с кем-то столкнулся. Скорее всего, издали циркуляр для всех катков – на беговых коньках на лёд не выпускать. Контролёрши привели меня в ужас, но я им была очень благодарна за то, что они нас не пустили.

− Придётся новые коньки покупать, − вздохнула мама.

Себе она купила «гаги», а мне… Папа стал узнавать, где можно купить фигурные ботинки. Сослуживец сказал папе, что его мама работает в магазине спорттоваров и посетовал, что ботинки завезли в феврале, под конец сезона. Мы с папой поехали в будний день на другой конец города. Уже стемнело, мы нашли магазин, мы перемерили белые ботинки, но я выбрала чёрные. В память о «гагах» и беговых, которые я так ненавидела. Чёрные были самые дорогие, с запасом на полтора размера, по ОФП я уже знала, что белые «обдерутся», а на чёрных царапин не видно. Мне выбрали и коньки. Зачем-то мы взяли лезвия для мастеров, а не для любителей. На них был огромный зубец я постоянно о него спотыкалась на льду, но это было неважно. Я была как все, я каталась на фигурных коньках. Я каталась на них, настоящих, кожаных, долгие годы, я полюбила «Северное сияние», я ездила туда и с подругами, и с родителями. Если я ехала с подругой, обратно родители ловили такси. Всё поменялось удивительным образом. Я до сих пор помню музыку, которую ставили там, популярную и ретро. По утрам на каникулах включали музыку из детских мультфильмов.

Я видела моих контролёрш-спасительниц всё время. Они смотрели сквозь меня, они не узнавали меня. Только  уборщица, которая посочувствовала мне, всегда здоровалась, говорила:

− Здравствуй, девочка. Купили новые конёчки? Вот и умнички.

Я обожала эту уборщицу, и даже сшила ей на Новый год три прихватки из сатина с символом года − быком.

 Когда я стала заниматься лёгкой атлетикой, мы иногда приходили на Северное спортивное ядро. Но так как аренду спортшкола оплачивала только для старшей группы, нас прогоняли из раздевалок те же самые надсмотрщицы. И мы переодевались в Детском городке, оставляли вещи в раздевалке и бежали на Северное спортивное ядро мимо городошных площадок. Городошники приветствовали нас, махали нам рукой. Со стадиона тётки никого не гнали. Они отвечали только за раздевалки.

Прошло много лет. Как-то я поехала в Лужники на вещевой рынок. Я ходила по рядам, долго ходила, много всего накупила, и в конце вдруг очутилась у  Северного спортивного ядра. Я прошла газоны, когда-то на субботниках мы высаживали тут цветы, а теперь газоны были вытоптаны, заплёваны и лысы, на них кое-где  выбивались пучки пожухлой травки. Стадион был практически пуст. Несколько человек бегали по нему. Я остановилась, распечатала только что купленную пачку сигарет,  закурила, я вспоминала детство, каток и лёгкую атлетику. И тут раздался крик и визг. До боли знакомые голоса! Две старушки, одна хромая, другая ещё больше хромая и  с палочкой, передвигались, качаясь как утки, свистели в свистки и кричали. Девочки-спортсменки на стадионе остановились, побежали напрямик по стадиону, схватили у ограды стадиона вещи и перепрыгнули через низкий забор.

− Это что такое? – спросила у них я.

− Что?

− Ну бабушки с палочками.

− Да это надсмотрщицы. У нас же аренда не проплачена. Мы не имеем права тут тренироваться, – сказала одна из девочек, мощная, очень сильная.

− Странно, − сказала я. – Раньше в это время на ядре было полно народу. В смысле спортсменов. А теперь что? Всегда так пустынно?

− Да круглый год. Тут аренда бешеных денег стоит.

− А каток зимой есть?

− Неа. Зимой один снег, – ответили мне. – Но бабки эти круглый год здесь. Охраняют стадион.

− Откуда вы знаете?

− Да мы тут, − замялись девочки. – Пытались по снегу тренироваться. Они и зимой нас прогнали.

− Понятненько, − сказала я, затушила сигарету о забор и поволоклась с сумками к выходу. Я шла к Детскому городку, там красивые высокие ворота, Северный выход. Здесь я всегда заходила в Лужники, когда тренировалась. Здесь была конечная троллейбусов, сюда на безграничную асфальтовую площадку  привозили тренироваться «молодых трудящихся». Теперь на этой площадке рядами стояли автобусы, и женщины с клетчатыми баулами сидели как на вокзале... Я подходила к воротам мимо городошных площадок. Это было грустное зрелище. Облупленные, с потрескавшимся асфальтом, частично заросшие бурьяном, поржавевшие, проеденные насквозь коррозией щиты. Но одна городошная площадка работала. Городошник был угрюм, ни на кого не смотрел. Но если бы не были заняты пакетами руки, я бы обязательно помахала ему на прощание, как когда-то давно, когда нас не прогоняли со стадиона, не смотря на то, что аренду за нас спортшкола не платила.

Кремль

Тётя подарила мне билет на кремлёвскую ёлку. Папа объяснил, как ехать. До «Октябрьской», там на троллейбусе, и до маленькой толстой башни Он посадил меня на троллейбус, дальше проводить не мог – спешил на работу.

Я шла по кремлёвской стене: от Кутафьей башни по мосту, пройти через арку, тут и царь-пушка, и царь-колокол, и огромное стеклянное здание. Оно похоже  на театр, где висела афиша «Дачников». Всё квадратно- прямоугольное, всё геометрическо-гигантское с неуютными большими пространствами.

Ёлка-гигант стояла в гигантском здании на первом этаже,  артисты прощались с детьми и приглашали их в зал. То есть, пляски в фойе окончились.  Везде были пионеры. Мальчики в белых пионерских рубашках. Один из них направился ко мне. Я надеялась: вдруг пройдёт мимо, я хотела походить вокруг ёлки, посмотреть на неё, полюбоваться убранством…

− Девочка! Сколько тебе лет?

− Двенадцать, − сказала я. Хотя мне было только одиннадцать. Но я крупная, мне и тринадцать можно дать.

− Поднимайся выше! – сказал мне пионер, скорее даже приказал.

И пришлось подниматься. Всё равно теперь не отстанет, не даст рассмотреть ёлку. По широким лестницам, вверх-вверх, повороты-развороты, и опять вверх. Макушка ёлки – внизу, подо мной – вот как высоко.  Людей – ни души, если не считать пионеров с повязками «дежурный» на руке. Я проклинала этих дежурных: почему пионер-всем-ребятам-пример не дал мне посмотреть на ёлку, на игрушки, почему? Пионеры, которые встречали на входе, здоровались с каждым и показали, где гардероб, мне понравились. Но весь дворец кишел этими пионерами и все пялились на меня как на нарушителя порядка. Они были на всех лестницах во всех фойе. Зачем?

На следующем ярусе, следующем этаже − слава социализму! − тоже была ёлка. Артисты − клоуны и бородатые сказочные персонажи − что-то собирали в мешки: наверное, были конкурсы. Э-эх. Я всё пропустила. Я смотрела на ёлку издали. Увидев, что ко мне направляются двое пионеров, я уже поняла, что сейчас и отсюда меня погонят. Но не уходила. Наслаждалась последними мгновениями,

− Девочка. Сколько тебе лет?

Я ничего не ответила. Я отвернулась и пошла к лестнице: подальше, подальше от этих придурков. Я поднималась по лестнице, и на ней стоял пионер. Красивый, черноволосый, высокий.

− Девочка! – обратился он.

Я прикинулась глухой: я же поднимаюсь выше, как сказали, а точнее приказали ещё у первой ёлки.

− Девочка! – он цепко потянул меня за предплечье.

− Что? – испугалась я.

− У тебя есть карманы?

Он спрашивает, есть ли у меня карманы?! Ну конечно же есть! Естественно есть! Ещё какие!  Ещё какие карманы, а точнее – в каких брюках!

…Дедушка Барон отдал моей бабушке свои почти новые брюки. «Вельвет китайский бумажный», − объяснял он и мне, когда встретил во дворе на нашей любимой скамейке. «Бумажные» означало «хлопчатобумажные», я знала это из книг. Раньше так называли хлопок, так было принято. Вельветовые брюки, глубокий спокойный неяркий, приглушённый серым, синий цвет.

Дедушка Барон посоветовал бабушке перешить брюки на меня в ателье. Брюки уже месяц лежали дома. Одним субботним утром папа сказал:

− Езжай в детское ателье.

Я была рада: не надо стоять у плиты и постоянно перемешивать в алюминиевой кастрюле ненавистную  манную кашу. По субботам ели на завтрак только манную. В ателье надо  ехать на троллейбусе, и долго. Оно находилось рядом с метро «Беляево». В том же здании было фотоателье. Я часто заезжала в него и фотографировалась на профсоюзный билет, фото три на четыре «с уголком». У меня не было никакого профсоюзного билета, но мне нравилась обстановка фото-студии. И то, что фотограф вставляет и достаёт из аппарата какие-то пластиковые квадраты, и не нажимает на спуск, и то, что вспышка не вспыхивает, и зонтики-зонтики, странные зонтики над креслом…

 В ателье не было посетителей, с одной стороны висели ткани как в магазине. Я отдала приёмщице брюки, она обмерила меня в кабинке, заполнила сложенный напополам лист и вызвала закройщицу.

Закройщица,  стремительная дёрганая женщина на каблуках и в расклешённой юбке, тряхнула кудрявой причёской. Она была забеганная, замученная, мельком взглянула на брюки дедушки Барона, разложенные на столе и категорично заявила:

− Не выйдет, не получится.

Я ничуть не удивилась, и почти совсем не расстроилась. Я не могла себе представить, как это можно перешить.  Я забрала брюки и поехала домой.

Папа как раз позавтракал собирался в «Ленинку». Все субботы он проводил там.

− Как отказали? – папа очень удивился.

В пакете нашёлся и листок с моими обмерами, его мне то ли отдали, то ли я случайно забрала вместе с брюками.

Папа взял листочек, взял брюки и поехал. Вечером он вернулся поздно, библиотека закрывалась в восемь.

− Взяли, Надя, брюки. Всё тебе сошьют.

− И с карманами, − спросила я.

− Наверное. Сказал, чтобы по моде всё.

И вот я в этих вельветовых брюках. Замечательных брюках. С карманами. А вместо пуговицы – кнопка.

Я ездила на одну примерку. Закройщица вышла с вешалкой, через которую были перекинуты и брюки, и обрезки, закройщица говорила:

− Вот. Всё по максимуму сделала, уж мучилась-мучилась, надо было втиснуть, вельвет всё же, если бы просто….

Она говорила таким привычно-жалобным голосом. Она расхваливала себя. Но она совсем не заискивала, как делают в службе быта теперь. Она знала себе цену и привыкла к благодарности…

− Есть у меня карманы, − сказала я черноволосому пионеру.

− Пожалуйста, положи  в карман билет.

− Какой билет? – я просто опешила: мальчик, чёртов пионер, сморозил чушь с миной холодно-вежливой, в спокойном приказном не терпящем возражений тоне!

− Билет! Вот видишь, ты даже не помнишь, что держишь в руках билет.

Я прекрасно помнила, что держала в руке. Красивый замечательный билет-открытку. Зверушки, Мальвина и Пьеро, радостные как сам праздник − в моём вкусе иллюстрация − приглашали меня на ёлку. Но я конечно же не собиралась пихать его в карман. Он же может помяться!

− Он помнётся. Не положу, − сказала я.

Он смотрел на меня тяжело и молча,  неприятная ухмылка мелькнула на губах. Через верхнюю губу пробивались усы, он был чуть выше меня, а ещё над губой было две родинки. Две родинки—что-то знакомое.

− Игорь! – сказала я. – Это ты?

Ну конечно! Как я сразу не узнала! Это был Игорь. Мы ходили с ним в детский в сад. Мы всегда стояли в паре на музыкальных занятиях, а на фотографиях − справа и слева от воспитательницы.

Иногда мама Игоря звонила моей маме. Моя мама была неразговорчивая. Подруги у неё были только из конькобежной  секции, куда она ходила всё детство, до института. Мама общалась с другими родителями, если шли из сада, потом пересказывала мне все эти разговоры: у кого отец пьяный пришёл забирать сына, у кого вообще нет родителей, только бабушка. А с мамой Игоря моя мама общалась долго. И всегда радовалась, когда она звонила. Они были очень радушные и открытые, и Игорь, и его мама. Игорь был в саду значителен и нетороплив. Он умел дружить. А потом, когда мы пошли в школы он, показывая гостям или друзьям детсадовские фотографии, всегда указывал на меня и говорил:

− А это Надя. Моя первая любовь. − это его мама моей по телефону рассказала.

Он был красив. Он очень изменился за те пять лет, что мы не виделись. Он был, что называется «ранний», рано начал взрослеть физически. У нас в классе тоже был такой с ранними усами мальчик, высокий и брюнет, все девочки по нему вздыхали…

− Игорь! Ты чего? Меня не узнаёшь? Я же – Надя. Помнишь, в саду?

Мы стояли на лестнице, сверху вниз была видна ёлка и огромное пространство фойе… Я знала, что ниже – ещё ёлка. Этот гигантский Дворец съездов, эти огромные пустынные фойе…

− Евгений Владимирович! – крикнул Игорь кому-то и помахал рукой. – Евгений Владимирович!

Подбежал  молодой мужчина, тоже в галстуке.

− Что такое? – спросил он меня. – Почему ты не  в зале?

− Я поднимаюсь выше. Мне так сказали парни.

− Не парни, а дежурные, − поправил строгий молодой человек. Он был худой и длиннолицый, как вожатый в нашей школе. Он и был вожатый – с пионерским галстуком и комсомольским значком.

– Иди, поднимайся!

И я медленно пошла вверх.

− Ну а тебе что? – обратился вожатый к Игорю.

− Вот… Она… − Игорь запнулся.

− Что она?

− Она спросила, где здесь туалет. А я знаю, где-то выше. А вниз решил не отправлять, − Игорь нёс какую-то чушь

− Это правильно, − улыбнулся вожатый. – Девочка! Тебе ещё два пролёта. Там буфет, а ещё выше – туалет…  А ты бы, − обратился он снова к Игорю, − мог бы выучить. Вторую неделю дежуришь…

Я поднималась как улитка и украдкой смотрела на Игоря. После слов вожатого он как-то весь сжался, он так же точно сжимался, когда играл мышонка в детском саду или когда на завтрак давали омлет.

− Девочка! – догнал меня вожатый. Я вздрогнула. – А билет пожалуйста спрячь. А то знаешь, потеряешь, и подарка не дадут. Обидно… − он виновато улыбался.

Чтобы я потеряла этот билет, эту красивую открытку?! Да у меня все открытки дома лежат в бабушкиной коробочке для минералов.  Я кивнула вожатому, и прижала билет к груди. Я вошла в зал. Ничего, ёлку после представления рассмотрю.

Господи! Как высоко! Это была самая галёрка, самый что ни на есть раёк. Сцена была внизу и казалось маленькой-маленькой, с ладошку, с пол-лодошки. Зато лампочки – много-много кругляшков −  светило в потолке. Зал расходился, разрастался  ярусами вниз.  На экране показывали мультфильмы. Кота Леопольда. Я его обожала. Вокруг сидело немного детей. Самых взрослых и здоровых, к которым причислили и меня, загнали под небеса. Я думала, пока смотрела мультик: как же изменился Игорь. Он хотел пожаловаться на меня старшему, что я не положила билет в карман. Но старший не обратил на это внимание, сказал мне «Иди! Скоро начнётся представление!», и тогда Игорь испугался жаловаться на меня. Ведь старший забыл приказать мне спрятать билет. Ну, Игорь! Ну и гад! Стукач! Надо будет рассказать маме.

Началось представление, я забыла об Игоре. Мне очень понравился спектакль. Единственное, что меня поразило и возмутило, это − фонограмма. Не фонограмма сама по себе, а фонограмма ответов из зала. По ходу действия зал спрашивают:

− Ребята! Мы поможем злому Буржуину скрыться в его логове?

И фонограмма отвечала (разными голосами, хором):

− Не-ет! Не поможем.

В другой раз обращался в зал Мальчиш-Кибальчиш:

− Ребята! Вы поможете нам ответить на коварные вопросы королевы тюремных летучих мышей?

 И фонограмма отвечала:

− Дааа! Поможем.

Я думала: какой ужас. Неужели такой огромный зал не сможет ответить хором. Зачем нужна запись-подсказка, зачем так делать?

Но в остальном представление было масштабное,  многолюдное, волшебное, с танцами, вальсами и лязгинками. И Мальчиш не погибал, а вот Буржуин погибал под скалами – началось землятресение, о котором предупреждали учёные, но в которое не верил Буржуин, он думал, что землятрясение можно купить. В общем, Плохиш перевоспитался, Буржуин погиб, а Снегурочка, которую они держал в заточении, спаслась. Её спасли тюремные летучие мыши, которых в свою очередь от злой королевы спас Мальчиш.  Мыши, когда башня заходила ходуном и стали сыпаться камни, подняли Снегурочку в небо.

Сосед рядом со мной предложил посмотреть в его огромный бинокль:

− На посмотри, это мне папа дал, настоящий морской.

Вообще, на нашей галёрке вели себя шумно, не стеснялись, ржали, гоготали, отвешивали неприличные шутки. Но мне это не мешало абсолютно. Слышно было хорошо – динамики развешаны тут же, по стенам, и видно прекрасно, просто очень далеко.

Я с благодарностью приняла огромный тяжеленный бинокль. Я смотрела на Дедушку Мороза и Снегурочку.  Снегурочку я узнала: я видела эту актрису в центральном детском театре. Она всегда играла правильных девочек, активисток и отличниц. Я не могла насмотреться на Снегурочку. Ну надо же! Знакомая актриса. Она была круглолица, с маленьким носиком-кнопкой  она была необычна, очаровательна. У неё было необыкновенное лицо.

Я получила подарок – пластиковый короб в виде толстой башенки, через которую проходила на эту ёлку. Очередь за подарками шла быстро, подарки выдавали во всех фойе те же пионеры, безжалостно отрывая один край от пригласительного. Я погуляла с подарком, насмотрелась на ёлки и на втором этаже, и на первом. Я вспомнила  об Игоре. Мне не хотелось его видеть, я его и не увидела, потому что ту лестницу, на которой дежурил он, обходила стороной.

Мама Игоря  позвонила в тот же вечер:

− Игорёк Наденьку во Дворце встретил. А как вы билет получили?

Мама сказала, что мама Игоря задала такое количество вопросов, что моя мама просто утомилась отвечать.

− Ещё она спрашивала откуда у тебя такие вельветовые брюки, − сказала мама и улыбнулась.

− А ты?

− Ну что я? Рассказала, что перешили в ателье. Но, по-моему, она не поверила. Игорь тоже такие хочет. Это какой-то шик моды, он так сказал.

− Конечно пик моды, мам. Дедушка Барон в курсе всего на свете. Он как минимум раз в неделю в театр выбирается. Моду знает.

Прошло два года. В нашей школе была замечательная учительница музыки. У неё были связи в театре Сац. И мы весь год ходили в него дежурить и, естественно, бесплатно смотрели спектакли.

Вначале я, как услышала про дежурство, сразу отказалась: да ну, в пионерской форме дежурить, как эти активисты в Кремле.  Но и спектакли хотелось посмотреть. И я, после долгих сомнений и раздумий, записалась в дежурные. Оказалось, что одежда нужна обыкновенная, просто на руку наденут повязку с надписью: «Дежурный».

Театр Сац я видела много раз, ведь я занималась во Дворце пионеров, но видела издали.  А шла в него впервые. Вместе с одноклассниками на дежурство. Мне очень понравилось в театре. Он конечно тоже был мощный, с колоннами и пространствами, напоминавшими о торжестве социализма. Но в нём были удивительные комнаты – например, комната Палеха, в ней стоял рояль. Цилиндрическое помещение в башне, клетки с птицами попугаями, и удивительный буфет. В буфете стояли столики расписанные хохломой – красные ягоды и позолота на чёрном фоне. У столиков стояли маленькие стульчики. Все взрослые со своими детьми садились перекусить и тоже становились маленькими, с торчащими коленями. В столовой дежурили только  мальчики – к мальчику больше уважения, мальчику надо было останавливать тех, кто не доел не дожевал, но хочет улизнуть. Я дежурила просто в фойе перед залом. Мне было сказано, что надо делать замечания,  если люди сорят, и если дети носятся. Два раза в месяц мы дежурили в театре и смотрели спектакли. И я всегда в фойе. Ни разу никому я не сделала ни единого замечания. Никто никогда не сорил. Дети иногда бегали, мне надо было их останавливать, но я не останавливала. Пусть бегают. Я сама раньше так же носилась. Я просто прохаживалась со значительным видом, ведь у меня на рукаве повязка «дежурный». Из башни доносился щебет птиц. Я ходила-бродила туда-сюда, от лестнице к лестнице. Все фотографии на стенах я уже знала наизусть, все макеты декораций в витринах были изучены до последней детали.

В тот день я приехала на дежурство сразу после тренировки и планировала, когда начнётся спектакль,  сходить попить из-под крана воды. Я уже не боялась опаздывать на спектакль.  Я чинно прохаживалась, изнывая от жажды.

Ко мне шёл парень в джинсах и свитере.

− Привет! – сказал он мне.

− Добрый день, − чинно кивнула я: я же дежурная.

− Надя! Я тебя уже второй раз здесь вижу. А ты меня не замечаешь.

Я пригляделась: это был Игорь. Повзрослевший и в вельветовых брюках. Я отвернулась и пошла в другую сторону.

− Ты что, Надя, из-за того случая? – он догнал меня.

Я резко развернулась:

− Стукач.

− Ты понимаешь,  на эту ёлку не всех берут, − он суетился…

− Понимаю.

− Ну ты же не хотела прятать билет. А нам дали такую инструкцию.

− Иди отсюда!

− Да послушай ты меня. Ну что ты?!

Я сменила гнев на милость. Я была рада Игорю. Ведь мы жили в соседних районах, он в Тёплом Стане, я в Ясеневе, а встречаемся с ним только  в театрах. И меняемся ролями. То он – дежурный, то я. Ну и потом Игорь был красив, очень красив.

− Слушай. Пить хочу. После тренировки я. Ты можешь мне воды принести.

− Ага. Конечно.

− Ой-ой! Не надо. – опомнилась я. Ведь с едой и питьём нельзя было ходить. – Я потом в буфет сама пойду. Нельзя с водой тут ходить.

− Пойдём вместе в буфет.

− Хорошо. Но я пойду пить, когда спектакль начнётся. А ты один?

− Тогда я не смогу. Я же с классом. Как спектакль? Ты смотрела?

Я рассказала, что это опера из жизни современных комсомольцев-девятиклассников.:

− То есть прям на сцене как у нас в школе. В форме.

− У-ууу, − протянул Игорь. – В форме. − Фууу – скривился он. – Про школу.

− Нет! Там очень интересно. Там про предателя, про стукача тоже. – я посмотрела испуганно и прикусила язык. Я не хотела обижать Игоря. Но он уже завёлся.

Дали первый звонок. Тыыыр! Тыыыр! Мимо прошли его одноклассники:

− Игорь! Заходи!

− Попозже! Я встретил знакомую. – он сказал это жёстко: мол, не приставайте ко мне. Видно он привык верховодить в классе и делал то, что хотел, не подстраивался.

− Ты думаешь, я почему тогда так… Меня же могли наказать из-за тебя. Ты же сама дежуришь, ты должна это понимать.

− Нас не наказывают, у нас народу не хватает.

− Не ври. Вам же дали инструкции.

− Дали. Дядя-гардеробщик.

− Ну вот. А в Кремле сначала ты дежуришь…

− Слушай, − перебила я: − а как ты попал в Кремль? Тоже от школы?

− Что ты! – рассмеялся он. – Я ж бальными танцами занимаюсь. С бальных танцев и попал. Значит так. В Кремле есть просто дежурные. Ну там подарки можно тырить. И  кормят в буфете бесплатно. Жульеном. А потом для лучших − повышение. С артистами у ёлок в фойе танцевать. Кордебалетом. И это за деньги. То есть платят за это. Но сначала надо себя зарекомендовать как дежурный. В Кремле простых дежурных человек триста, если не больше. Там строго всё. Три года отдежурил на младшей должности, а теперь деньги получать буду. Номер готовим у ёлки.

− Обалдеть! – сказала я. – Супер.

− Вот именно.

Прозвенел второй звонок.

− Ну всё пока! – сказал он.

− Ещё в антракте увидимся.

− Неет. В антракте я со своей девчонкой в буфет пойду.

− Да иди куда хочешь со своей девчонкой, – мне стало неприятно, что он говорит о своей личной жизни. − Я-то тут буду.

− Да, это да. Это верно. Ты на посту как я раньше. – Знаешь что?

− Что?

− А ты на ёлку-то в этом году пойдёшь? Я на втором этаже танцую, где мы с тобой встретились.

− Мы на лестнице встретились.

− Да, да. Так ты пойдёшь?

− Нет, Игорь, − сказала я, я первый раз назвала его по имени. – Билет –то как достать? В тот раз случайно тётя мне билет подарила. У них горящий в месткоме был. Кто-то отказался. А её дочка, моя двоюродная сестра, уже на ту ёлку сходила.

− Узнаю тебе насчёт билета. Мама тебе позвонит.

− Спасибо. – я обрадовалась.

Но конечно мама его не позвонила. Она давно уже не звонила. Но как раз в тот год билетами на Кремлёвскую ёлку награждали в школе. Выделили по пять билетов на класс. Получили эти билеты пионеры-активисты, кто принимал активное участие в общественной жизни класса, ну и совет дружины ходил полным составом,  те кто принимал активное участие в общественной жизни школы. Я знала, что никто мне не даст билет, но всё-таки надеялась. Мне так хотелось посмотреть, как танцует Игорь. Я бы заранее приехала на ёлку. Вышла бы за три часа до начала представления из дому. Я заметила: когда выходишь  впритык, всегда транспорт долго ждёшь. А если заранее, то и поезд метро сразу подъезжает, и троллейбус тоже.

Аня Суворова, моя подруга, билет получила – ведь она в прошлом отчётном году  выиграла конкурс чтецов на ленинскую тему. Я хорошо запомнила этот конкурс. Аня попросила прийти меня поболеть. Я и пришла. Чтецов было много, и стихов – просто море. Мне было обидно и стыдно за Аню. Она читала стих из учебника пятого класса «Ленин и печник». Мы все его учили в своё время. Там были такие строчки: «Ленин – просто отвечает. Ленин – тут и сел старик». Это вызывало у наших мальчишек приступ дикого хохота. Несколько дней все повторяли эти строчки и ржали. Вообще постоянно в классе и школе возникали какие-нибудь смешные строчки из фильмов или мультфильмов. Потом они надоедали, возникали новые. И тут в зале после «Сел старик» стали улыбаться – все знали этот «прикол». Я перестала жалеть Аню, я пришла просто в негодование, когда Ане присудили первое место. С таким ерундовым стихом! А ведь там читали интересные стихи. Например, поэму Маяковского. Мне очень понравилось. Но Анин старший брат был председателем совета дружины. Выступил ещё наш школьный вожатый, худой и зловещий как призрак коммунизма, стал зудеть про пионерскую форму, и белые колготки, и торжественный белый бантик в волосах, сделал замечание тем чтецам, которые читают «священные» стихи о вожде не в пионерской форме, а в фартуках с рюшечками. Я тогда очень расстроилась. Особенно за ту девочку в белом красивом фартуке, которая читала Маяковского. И вот теперь Аня ехала в Кремль…

Но Аня никуда не поехала. Я спросила её о ёлке, а она ответила, что брат  ездил с советом дружины, он и получил ей подарок.

− Аня! – сказала я. – Ты бы могла мне отдать билет, а подарок я бы тебе привезла.

− А зачем тебе тогда ёлка, если нет подарка? – удивилась Аня.

− Как? Там спектакль! Там у меня знакомый танцует.

Я не стала уточнять, что Игорь танцует в фойе.

− Да ну тебя. Спектакль. По телевизору показывали эту ёлку. Ерунда.

Я тоже смотрела по телевизору ёлку. Спектакль по телевизору мне понравился. Какой-то сказочный злодей, с пышными волосами и горбатым носом украл с цветка фестиваля молодёжи и студентов все лепестки. А Снегурочка с мальчиком-Новым годом ездили по всем континентам и эти лепестки искали. Ведь каждый лепесток – символ континента. Но в телевизоре было совсем не то, что вживую. Не было видно рисунка, как сказал бы дедушка Барон, не было масштаба.

− Аня! Там было всего сорок пять минут эфирного времени. Там же вырезают, по телевизору.

− Всё равно ерунда. Искали лепестки. Вот «Танцор диско»…

Аня была фанаткой индийского кино. Она об этом танцоре мне все уши прожужжала, когда мы вместе ходили в изостудию и на ОФП.

Потом уже с дочерью я ходила в Кремль на ёлку. Это была вечерняя ёлка для родителей с детьми. Не было никаких пионеров и дежурных. Дети были разодеты в костюмы и платья. Хороводы на ярусах водили по-прежнему, мы поднялись сразу на третий ярус. От компьютерного злыдня – гигантской куклы-монстра на сцене дочка спряталась под кресло. Всё-таки кремлёвские спектакли рассчитаны на школьников. А я сидела, смотрела на сцену, слушала фонограмму, где никто не отвечал за детей, никакие голоса. И вспоминала дедушку Барона, вельветовые штаны и билет, который Игорь хотел заставить меня спрятать в карман. « Надо будет порыться в коробке из-под минералов, найти тот билет», − думала я. Но руки до поиска билета пока так и не дошли.

Мелодия

От памятника Гагарину нужно идти вверх. Мимо магазина «Ткани», мимо «Кулинарии», где мы покупали песочный торт «Мелодия»: миндальное кольцо сверху, по центру джем. Кольцо- пирожное  напоминало пластинку. В магазинах «Мелодия» продавались пластинки, верхний корж похож на пластинку. Торт был «долгоиграющий»,  мог стоять холодильнике две недели: в нём совсем не было крема, вместо крема внутри – тоже джем. Две недели – столько нужно слушать новую пластинку, чтобы наслушаться…

Дальше вверх по Ленинскому – здания институтов, похожие на барские особняки: ИОХ, институт органической химии, ИОН – институт элементов неорганических соединений, и наконец, папина работа − ИМЕТ, институт металлургии −  это здание с колоннами напоминало мне Акрополь. Чтобы попасть на территорию института, надо было пройти через маленький домик – через вахту. В домике – добрая старушка, она делает вид, что проверяет пропуска, она со всеми здоровается и со всеми прощается, она тут всегда. И вот мы на огромной территории института. Стоит бюст Байкова, великого металлурга, цветёт сад. Садовник ухаживает на совесть за розами и ещё многими и многими цветами, стрижёт бордюр из кустов. В здании – высоченные двери, огромная лестница вверх, коридоры, где много-много лабораторий. В ИМЕТе  испытывают, изучают, есть токарные и фрезерные мастерские, есть комнаты, в которых без противогаза и спецодежды заходить нельзя − там излучение и ядовитые пары, в институте пишутся диссертации и научные работы, работает ВАК, аттестационная комиссия и конечно же растут кремниевые кристаллы, которыми занимается мой папа.

− Папа! А о чём твоя диссертация?

Папа задумался.

− Понимаешь, Надя. Как бы тебе объяснить попонятнее.  Я доказываю, что камень сам может закатиться в гору. Только на очень мелком уровне, микроуровне. Понятно?

Ещё бы! Конечно мне понятно. Камень сам закатится в гору, без толчка-импульса, без Сизифа – что тут непонятного.

Ещё я с детства знаю, что pn-переходы бывают с общей базой, с общим эмиттером и с общим коллектором – электроны и дырки (то бишь положительно заряженные частицы) снуют туда-сюда, и два кристалла срастаются. На микроуровне кипит жизнь. Кремний – великий материал, материал будущего. Я знаю про жидкокристаллические решётки и полупроводники задолго до того как академик Жорес Алфёров получит Нобелевку, за двадцать лет до этого я знаю о его работах и слышу его фамилию. О дистанционных пультах управления я тоже знаю с детства.Но в общем-то наука не увлекает меня. То ли дело изо-студия. Там всё понятно: что видишь, то и рисуй, а чего не видишь, рисовать не следует. А с этими полупроводниками, которые то и дело меняют свои свойства − возни, возни! Четвёртая валентность, во всём виновата четвёртая валентность.

 Академики проводят в главном зале семинары, в институте организуются конференции. Один бабушкин друг-академик часто звонит папе по телефону. Я как слышу в трубку его голос, сразу грущу. Значит, придётся отвечать на дежурные вопросы, как все, как бабушка, как папа-мама и брат, не болеют ли, а потом звать к телефону папу. И значит, будет конференция, и мне надо брать большой ватман и писать на нём гуашью текст, который сейчас под диктовку академика запишет папа. У меня хорошие шрифты, то есть я хорошо рисую буквы. Тётя (она снабженец, испытывает в полиграф-комбинате проволоку для тетрадей на пружине) носила на работу мои открытки – все печатники пришли в восторг от моих шрифтов. Ну а как же: руководитель нашей изо-студии Ольга Викторовна закончила художественный институт как раз по полиграфии. Я знаю основное правило: шрифт должен читаться, остальное – это воображение, то, что я вижу в воображении. Иногда я пририсовываю на плакаты формулы кремниевых соединений, иногда изображаю  молекулы, иногда украшаю объявление рамкой из маленьких интеллигентных диполей в очках, пенсне и моноклях. Главное – мера, не переборщить с «весёлыми картинками». В ИМЕТе плакат будет висеть неделю на главной доске, рядом со стенгазетой, рассказывающей о культпоходах и народной дружине – общественная жизнь в ИМЕТе, как и научная, тоже бурлит и кипит. А ещё из ИМЕТа можно «выносить». Когда бабушка легла на операцию, нужен были жидкий азот, в больнице была с ним напряжёнка. И мы с папой носили в больницу бабушке жидкий азот в термо-колбе. Жидкий азот быстро испаряется, но кроме бабушки ещё многим больным он пригодился. Жидким азотом прижигают кожу, раны и швы – тогда они быстрее затягиваются. Жидкий азот дымится, леденит, он холодненький, он как морозное утро.

На Новый год в ИМЕТе проводят ёлки для детей сотрудников. Ещё детей отправляют в пионерский лагерь «Диполь» − тоже собственность ИМЕТа.

Почему-то на первую смену народу едет больше всего. В день отъезда  в коридоре стоит очередь перед медкабинетом – проверяют головы, ищут, нет ли вшей. Мой чемодан уже закинут в грузовик. Матерчатая сумка с гостинцами – карамельками, сушками, печеньем «В добрый час» и «Байкалом» − в руках.  Мы идём с папой к автобусу. Родители, токари и фрезеровщики, лаборанты, техники, стеклодувы, снабженцы, тётки из бухгалтерии и кадров, мэнээсы, научные сотрудники, старшие научные сотрудники, завлабы и замзавлабами, стоят под окнами, болтают. А мы сидим в автобусах… Чем старше я становлюсь, тем больше детей мне знакомо в автобусе. Ездят в лагерь из года в год одни и те же. В лагере необыкновенные кружки. Институт снабжает кружок чеканки металлическими листами и разнообразным инструментом. Но туда не берут девочек, я и не хочу. Я занимаюсь в «мягкой игрушке», а потом, когда перехожу  в «выжигание». Руководитель предложил ходить к нему в кружок не в отрядный день, а хоть каждое утро – досочки с картинками всем нужны, в конце смены их отправляют на выставки и раздаривают «нужным» людям.  «Чеканку» ведёт Корзинкин, а «выжигание» Котёлкин. Котёлкин − механик при лаборатории. Все тонкие амперметры, вольтметры и так далее – на его контроле и обслуживании. Корзинкин − токарь в цеху, может вытачать любую деталь, он блестяще читает самые сложные чертежи, сам подрабатывает чертежами, а ещё он отличный рисовальщик, адаптируют под выжигание репродукции и графику из журналов.   Уезжают иметовские специалисты тоже каждый год, становятся на лето «обслуживащим персоналом» − кружководами, вожатыми, воспитателями, завхозами, физруками, поварами, посудомойками, уборщицами и даже баянистами. Все они дарят нам счастливое детство, а ещё не тратят летом свой отпуск и зарабатывают за лето по пятнадцать отгулов – в награду за вредность, вот такой вот коммунизм в отдельно взятом научном институте.  Радист объявляет в радиорубке: «Обслуживающий персонал приглашается в столовую».

− Своих зовёт, − хихикают парни, стоя у столба, к которому прикреплён громкоговоритель.

Чужим в «Диполе» не очень нравится. «Диполь» любят только свои.  В «Диполе» тёмные сырые щитовые домики с лампочками Ильича, все удобства на улице, ходят страшные леденящие кровь легенды про бабочку-говнососку: если пойдёшь ночью в туалет, она тебя утащит. В «Диполе»  все занимаются, кто чем хочет. Тут особенно не развлекают детей: хочешь, сиди в корпусе, хочешь, посещай кружки, а хочешь – гоняй в футбол. В библиотеку можно ещё ходить. Библиотекарша Татьяна Сулеймановна Султанова − парторг ИМЕТа. У неё заочное педагогическое образование, в институте она числится техником-лаборантом, а занимается партийными, профсоюзными, и общественными делами, культпоходами и народной дружиной.  И все её боятся. Летом она при лагере, при книгах. Все знают, что она с книгами «мухлюет», продаёт их налево. Все тихо шепчутся между собой, но предпочитают с ней не связываться  − себе дороже. 

В ИМЕТе был серьёзный конфликт, Султанова «нарисовала» подложный протокол общего собрания: собрания не было, а по бумагам выходило, что оно было. Выходило, что на этом собрании исключили из партии одного мэ-нэ-са, который на самом деле сошёл с ума, то есть был психически не здоров и на собрании присутствовать не мог. Папе было очень обидно за этого человека. Он был хороший учёный, они вместе с папой проводили эксперименты. Но когда в заграничную командировку отправили не его, а менее достойного, папин сослуживец сошёл с ума. И его «выпихнули» из партии, пока он лежал в больнице. Так подло поступить с больным человеком! Папа написал об этом в институтской малотиражке – Султанова конечно же «отбрехалась», её никак не наказали. Папе сделать она ничего не могла – он был беспартийный, а вот книги, вручавшиеся мне в конце смены на торжественной линейке за активную работу в кружке, всегда были на редкость скучные: то про детство Ленина, то про путешествие из Петербурга в Москву, и никогда про Болдинскую осень или Бегущую по волнам, как другим девочкам. Но именно с книги, выбранной для меня ненавидящей библиотекаршей, и началась моя любовь.

Я сидела с этой бесполезной книгой Радищева в беседке и листала оду «Вольность». Ничего так, торжественно.

− Читаешь? А меня ничем не наградили.

Я оторвалась от книги. Борька Тимофеев! Ну надо же. Зашёл в беседку, опёрся о косяк, того и гляди проломит ажурную деревянную стену-сетку. В другой руке – проволочный томагавк, все парни такие плели себе из мягкой проволоки, которую специально привозили из ИМЕТа в кружок макраме.

− Но у тебя же грамоты по спорту! Жирно не будет книгу ещё?

И я снова углубилась в чтение.

 Борька Тимофеев помешан на футболе, он все года и все смены гоняет в футбол. Когда-то, лет в девять-десять, его даже отчисляли из лагеря за безобразное поведение – он случайно попал мячом в голову Султановой. В Борьку, когда мы были в третьих-пятых отрядах, были влюблены все девочки. И он выбрал себе красавицу Иванову. Она была дочкой снабженки, летом по совместительству воспитательницы самого младшего восьмого отряда. Иванова солировала в «русском», самом козырном, танце в концерте, посвящённом 60-летию СССР, и покорила Борьку, казалось, навсегда, навечно. Но время течёт. Всё меняется. Уже в следующем году появились мальчики и попредставительней, и поприличней, и поумнее, да и покрасивее, а Борька и два года спустя так и оставался пацаном, дворовым, чумазым, всклокоченным, в потной футболке с растянутой горловиной. Иванова на Борьку и не смотрела давно: нормальные мужчины не бегают с тамогавками, не играют в День индейца изо дня в день.

− Интересно?

Я захлопнула книгу. Я очень удивилась Борькиному вниманию к моему чтению.

− Нет. Султаниха опять подсунула ерунду.

− Да она вообще воровка, мне мамка говорила. Думаешь, она меня ругала, когда я Султанихе бошку проломил? (Борька любил всё преувеличивать) Нет! Мама сказала: «Правильно, Боря, сделал».

Мама Борьки работала в ИМЕТе на раздаче в столовой. Никогда не ездила в лагерь, чтобы не позориться, как объяснял мне после, когда мы стали дружить,  Борька. Мама Борьки тоже была на плохом счету у Султановой. Случись невероятное, если бы его и наградили книгой, он бы всё равно получил шиш с маслом вместо книги. Однажды в ИМЕТе мама Борьки положила Султановой такой жёсткий антрекот, что парторг института подавилась им и чуть не умерла: сначала покраснела, потом посинела, дальше её стали колошматить по спине сильные дипломники, приехавшие из Тбилиси. Если бы не они, не жить бы Султановой на свете. Тоже вышла статья малотиражке под названием: «Жилистое мясо или золотая жила?», маму Бори строго наказали: с выговором и лишением тринадцатой зарплаты. Это тоже он мне рассказал позже, в Москве, когда мы стали с ним дружить.

− О! Чуткирашвилина, − в то время у нас, отроков, не было желания сокращать фамилии, а вот преобразовывать – это сколько угодно.

По дорожке шла Лиля Чуткирашвили. Она была одна из самых уважаемых девочек, старше меня двумя годами, с модной причёской, крашеная в чёрный цвет и очень сильна накрашена: глаза, губы. Сейчас бы её назвали «готом», а тогда о таком направлении и не слыхивали. Кожа – белая-белая без всякой пудры. Рассказывали, что когда мама Лили приехала в родительский день к дочке и увидела, как её дочурка накрашена, то грохнулась в обморок, сползла по центральным железным воротам и присела на травку. На воротах  искрился на солнце пионерский значок с профилем Ленина, это всем напоминало о вечном, о том, что всегда жило в наших сердцах… наверное поэтому мама Чуткирашвили очухалась быстро и без посторонней помощи, по воротам-по воротам, из положения сидя поднялась в вертикальное.

Чуткирашвили рисовала – закачаешься, мы с ней вместе выжигали в кружке. Мне Котёлкин давал выжигать досочки со сценками из жизни металлургов и мирным атомом. Чуткирашвили выжигала свои рисунки – символику разных популярных иностранных групп. Дощечки с металлургами отправляли на какие-то выставки, Лилины «шедевры» висели тут же, в мастерской на стенах – Котёлкин, пузатый предпенсионного возраста мужчина с ног до головы покрытый матросскими татуировками, прибивал их гвоздиками, ходил и любовался. 

Чуткирашвили была молчалива. Она подсела ко мне в беседку и сказала:

− Опять Султанша угодила?

− Угу.

− Тебе ещё везёт, − Чуткирашвили листала книгу, она училась в очень умной школе на улице Пушкинская, − мы проходили на внеклассном, твою можно читать, а мне знаешь чё подогнала?

− Чего? – спросили хором я и Борька.

− Материалы двадцать седьмого съезда КПСС.

Борька присвистнул, томогавк выпал из его руки.

Лиля одобрительно кивнула. Борька сказал:

− А я смотрю на линейке…

− А ты был на линейке?

− Обижаешь. Что уж я и на линейку торжественную не могу прийти? Смотрю: красная обложка у тебя. Думал, Пушкин.

− Ага. Пушкин. Щаз. – Чуткирашвили положила книгу про путешествие из Петербурга на стол беседки, поднялась: всё, она излила душу.

− Пойду дальше плакаться, − улыбнулась Лиля. – Куда все запропастились-то?

− Да за территорией все, − сказал Борька. – Жара, пошли на пруд. Головина там Лобанову с Куприяшиным мирит, Тугарёв с Савицкой целуются, Осипов с Эдиком Косых в индейцев играют. А Тина с Наташей решили искупаться в пруду с пиявками. (Тина и Наташа были внучками академиков, их фамилии никогда не произносили всуе, только имена).

− А-ааа. Пойду в пионерскую комнату тогда. Пока Головина там не объявилась. (Головина была председателем совета дружина и лагерной свахой, Чуткирашвили её недолюбливала, но в открытую не враждовала).

И Чуткирашвили уплыла. Она была нереальной. Она была иконой стиля в лагере. Выходило, Султанова больше всех ненавидела Чуткирашвили. Всё-таки у меня Радищев, а не «бурные аплодисменты, переходящие в овации».  Султанова в лицо называла Чуткирашвили «куклой намазанной», за глаза называла Лилю – шлюхой, мне девчонки рассказали по секрету.

Султанова, когда Лиля в начале смены заходила в библиотеку, говорила:

− Лиличка! Как же так? Мама доктор наук, заведующая лабораторией, а ты… И потом, своим внешним видом, ты очерняешь репутацию советских пионерок.

− Я не пионерка, − отвечала Чуткирашвили, ей было не стыдно, ей было наплевать на Султанову с высокой колокольни.

− Как не пионерка? Неужели тебя приняли в комсомол?

− Да. Приняли, − Чуткирашвили врала, на «выжигании» она мне признавалась, что никто её в комсомол не принимал.

− Где же твой нагрудный значок? – Султанова была растеряна, она и не верила, и боялась не верить.

− Мой значок на груди. Под сердцем. То есть над сердцем, − и Чуткирашвили начинала расстёгивать пуговицы ковбойки.

− Прекрати! – возмущалась Султанова. − Так это ещё хуже. Ты очерняешь лицо советского комсомольца. Вспомни героев-комсомольцев, погибших от рук фашистов, вспомни героев Краснодона! Они отдали свои жизни, чтобы ты могла учиться и вообще жить!

− Я только не пойму, − перебивала, прекращая «патриотическое воспитание» Лиля. – Где «Мёртвые души»? «Вечера на хуторе» есть, «Петербургские повести» на месте. А «Мёртвых душ» нет.

− Их взяли уже, − огрызалась Султанова.

− Кто взял? Можете мне назвать фамилию? Я попрошу. Ну надо же, − сокрушалась Лиля. – В прошлом году были… Там ещё иллюстрации маленькие пером. Такие классные!

− «Души» списаны, − рявкала Султанова.

− Блин!  Знала бы из дома взяла.

− А ты не «блинкай», не «блинкай»! Не засоряй могучий и великий русский язык, язык Маяковского и Чернышевского, язык Белинского и всех революционно и демократически настроенных писателей. А Гоголь твой – реакционер!

− Хорошо, не буду засорять. – смирно отозвалась Чуткирашвили. − Что мне теперь читать?

Лицо Султановой стало сладким, лицемерно-слащавым.

− А ты возьми «Героя нашего времени».

− Читала.

− Ну возьми из программы девятого. Вот «Отцы и дети».

− Давайте, − махнула безразлично рукой Чуткирашвили.

На улице она мне сказала:

− Списала.  Загнала «Мёртвые души». Как пить дать. Я их помню по прошлому году. Там рисунки супер. Пером такие, тоненьким. 

Мы шли по широкой гравиевой дорожке, мимо древних фонтанчиков, мимо голубых елей, ветвистых и пышных, пышнее, чем у кремлёвской стены,  мимо самых красивых в мире ветвистых  туй, за нами был деревянный  клуб, с кинозалом, радиорубкой и библиотекой, на огромной веранде клуба проводился чемпионат по настольному теннису, слева от нас за туями – столовая и хоздвор. Мы прошли столовую, мы шли в небольшой домик справа от главной аллеи – там расположился кружок выжигания.

Да, вот вам и «Мёртвые души»… Самое обидное, что наши вожатые – Марина и Ира—обожали Султанову, хорошо хоть в первом отряде, где Лиля и вообще все основные, вожатые Лёша с Гришей Султанову тоже ненавидели. Гриша выпивал, Султанова пьющих не любила. По рассказам папы я знала, что спирт была самая больная тема Султановой. Дело в том, что она не могла его получить на складе института − она же только числилась при лаборатории, и уж тем более не могла «вынести» как лаборанты Лёша с Гришей. А просить у тех, кто получал его для исследований, например у моего папы, было бесполезно. Спирт в институте ценился высоко. За спирт токари, типа выжигателя Котёлкина, любую деталь могли выточить. Дааа… Уже Гоголь в расход пошёл… Султанова наглела, а сделать было ничего нельзя.

 Как смена началась с этой отвратительной сцены в библиотеке, так и прошла. Не особо, так себе. А мне было с чем сравнивать, я в этот лагерь пять лет подряд ездила.

Борька молчал. Он стал меня напрягать своим присутствием.

−Слушай, Надь.

− У?

− Все, как дураки, на галстуках адреса друг другу строчат.

− Угу.

− Мне сказали, ты никому свой адрес не оставила.

− А чё толку оставлять, − ответила. – В том году порасписали весь галстук, мама постирала, и все надписи смылись.

− Во, блин. А ты мне можешь адрес в тетрадку записать? Я принесу.

− Чей адрес? Лили Чуткирашвили? – без всяких подколов сказала. Я рассматривала только эту версию: Борька постеснялся спросить адрес напрямую у Лили и надеялся, что её адрес есть у меня. Мы же вместе выжигаем.

− Да нет же. – сказал Борька тихо, почти шёпотом. − Твой адрес.

− М-могу.

− Ща. Смотаюсь за тетрадкой. – И Борька убежал.

Я сидела озадаченная. Он что: в меня влюбился? Неужели он меня пригласит сегодня на дискотеке?

Все девочки танцевали с мальчиками на дискотеке, а меня если и приглашали, то какие-нибудь толстяки, которые и в отряде-то не числились, жили с мамами в корпусах для обслуживающего персонала и ходившие к выжигателю по блату, по знакомству.

− Вот, − Борька шлёпнул передо мной толстенную замызганную, в девяносто два листа, тетрадку в клеёнчатой обложке.

Я не любила такие тетрадки. Они были дорогие – 44 копейки, и на сгибах плохо раскрывались. Я предпочитала общие тетрадки потоньше, в обычных картонных обложках на скрепках, по 14 копеек. Борька полистал страницы – тетрадь наполовину была заполнена убористым почерком на каждой клетке.

− Всё про футбол записываю, − Борька покраснел, это было видно даже сквозь грязное его лицо и загар. – Ты вот здесь пиши. – он раскрыл чистый разворот.

Я написала адрес.

− И телефон? У вас есть телефон?

− Есть. Уже три года.

− Я просто спрашиваю, раньше ты говорила, что нет.

− Когда это раньше?

− Ну когда мы в шестом отряде были.

В шестом отряде! Вспомнил царя гороха. Когда это было! Четыре года назад. Сейчас − слава тебе лапти! − мы во втором отряде, а не в шестом. А на следующий год уже в первом будем. Может и Лиля приедет, и другие девочки…

Я записала и телефон.

− И ты мой запиши.

− Сам запиши, − я протянула ему свою книгу.

Под подписью Султановой, подарочной надписью на уголок,  печатью лагеря, и росчерком начальника лагеря, Борька написал мне адрес, и телефон. А ещё нарисовал футбольный мяч.

На дискотеке он меня не пригласил. Его вообще не было на дискотеке. А я так его ждала. Я сидела на лавке и слушала болтовню девчонок, соседок по палате. Девчонки разговаривали о двадцать первом веке, высчитывали сколько лет им стукнет в двухтысячном году. Выходило, что мне, как и им,  стукнет тридцать-тридцать один. Тридцать лет! Больше, чем я прожила. Ещё целая вечность. От волнения я стала прохаживаться вдоль сцены, на которой стояли мигающие лампочки – цветомузыка. Ведущий шутил в микрофон. У сцены обычно танцевали малыши, потом их отправляли спать. Но пока они танцевали. Я прохаживалась, то они толкали меня, то я их, они наступали мне на ноги. Они плясали под популярных тогда итальянцев, дрыгались, скакали и выгибались. Я размышляла здесь, среди этого многолюдия, среди этого шума и бешеной белой мигалки: а ведь меня ждёт большая любовь. Любовь настоящая, любовь до гробовой доски. В свои двенадцать я понятия не имела об изменах, я читала о них у писателя Алексина в журнале «Юность», но в жизни я не сталкивалась с этим. Если любовь, то до гробовой доски. Счастливая, окрылённая вниманием Борьки, я не смогла отказать несчастному толстяку, который приглашал меня всю смену. Зато, когда мы танцевали, я могла любоваться Лилей Чуткирашвили, она обнимала очень смело самого крутого мальчика лагеря Ашота – он был лучший спортсмен и носил знамя дружины…

…Осенью Борька так и не позвонил.

Зимой мы с братом пошли в ИМЕТ на ёлку. Ёлку в ИМЕТе устраивалась бесподобная. В актовом зале стояла такая красавица, как в Кремле, ничуть не меньше. Были и хороводы, и мультики, из года в год одни и те же – я знала их наизусть, − а выступления актёров были всегда разные – институт не экономил на актёрах, заказывал артистов из филармонии заранее, ещё в октябре. Родители в лабораториях разводили спирт, начинали провожать год с утреца.

Мы с братом и папой приехали рано. Но уже вовсю водили хороводы в фойе. Борька и Чуткирашвили стояли на лестнице ярусом выше и смотрели вниз, стали меня звать.

Пришлось идти с братом, он не хотел водить без меня хоровод.

− Что-то наших мало, − сказала Чуткирашвили.

− Попозже подойдут. Спят. Да и холодно.

На улице было минус двадцать.

− Посмотрим.

Чуткирашвили окликнула мама:

− Лиля! Как ты выглядешь?!

 И они пошли ругаться за толстую колонну. Оказывается, пока мама занималась неотложными делами в лаборатории, её дочь накрасилась в институтском туалете и сейчас доказывала маме, что это «новогодний праздничный грим», «исключительно раз в год».

− Ты почему не позвонила? − спросил Борька. – Он был не чумазый, не потный, с чистыми волосами, был одет в спортивный шерстяной костюм. Такие костюмы продавались по восемьдесят рублей. Мы с бабушкой такой не купили, мы взяли мне полушерстяной за сорок два.

− А ты почему?

− Да, блин. Кое-кто в тот вечер, не поверишь, страницу вырвал. Залез в мой дневник и вырвал. Мы даже подрались.

− Кто?

− Неважно.

− Значит, это был дневник?

− Ну да, я веду дневник, это был дневник, − сказал Борька нервно, зло и хищно оскалился. У него были мелкие жёлтые зубы с острыми резцами, но мне эти зубы казались очень красивыми. Я уже любила Борьку. Все эти месяцы до Нового года я потихоньку влюблялась в него, невидимого.

− Но я не знала. Я позвоню, − пообещала я.

− Ты не хочешь прогуляться?

− Как?  Куда? – испугалась я.

− В универмаг «Москва». – Ты там была?

Я помотала головой. Я не была, а только видела, много раз проходила мимо универмага в воскресение – универмаг располагался недалеко от Дворца.

− А брат?

− Не волнуйся. За ним последят.

− Он испугается без меня, − я уже отходила от Борьки, брат меня тянул куда-то.

− Ну куда ты сестру тянешь? – ласково спросил у брата Борька. Но с моим братом такие фамильярности не проходили. Мой брат был дик и всего боялся. Это у него началось после больницы.

Мы пошли водить хоровод втроём. Мы с Борькой были здоровыми, а вокруг были дети всё маленькие. Я слышала хихикание за спиной – это подтягивались наши, лагерные, они все сбились на лестнице вокруг Чуткирашвили. Лиля затмевала как всегда всех остальных девочек.

Я побежала к папе в лабораторию, чуть не заблудилась, увидела его отрешённое лицо, он что-то мерил, вся лаборатория была в мигающих приборах, и не стала отпрашиваться.

К счастью пришла двоюродная сестра с моей тётей,  я оставила брата на тётю и сказала, что скоро вернусь, пойду поболтаю с вожатыми.

Мы с Борькой шли по холодному Ленинскому проспекту.

− Я не люблю этот проспект. Тут много машин.

− А я люблю, − сказал Борька. Я тут недалеко живу, на улице Дмитрия Ульянова.

− А-аа.

В магазине «Москва» было празднично. Везде гирлянды, огоньки, серебристые ёлочки. И народу много. Очередь в отдел посуды и в отдел мужских брюк. А в отдел ёлочных игрушек очереди не было. Мы с Борькой изучали ёлочные шарики.

− Вот эти, по двадцать копеек, они в темноте светятся.

− Как?

− А так. Я тебе подарю.

Он купил мне шар за двадцать пять копеек, крупный шар, с волнистым узором. Я аккуратно несла пакет: не разбить бы.

Мы доехали по эскалаторам на последний пятый этаж.

− Тут буфет.

У буфета стояла небольшая очередь из продавцов. Продавцы были в фирменных бордовых халатах и бордовых коронах, украшенных мишурой. Сидели, пили кофе и покупатели, с перевязанными бечёвками бумажными кульками – тогда всё заворачивали в фирменную коричневую бумагу, даже зимние пальто и шубы.

− Выбирай!

Я выбрала любимое миндальное и слойку-бантик. Борька взял себе три песочных колечка с орешками. Расплатился. Сумма мне казалась астрономической: пять пирожных по двадцать две копейки!

− А пить что будешь? «Байкал»? «Тархун»?

− «Байкал». − второго названия я и не знала.

Борька взял две бутылки. Одну с «Байкалом», вторую с зелёной водой.

− Это что?

− Тархун.

− Хочешь попробовать?

− Нет, − испугалась я.

− Да вкусная вода. Веришь?

− Верю.

Мы долго сидели, болтали о лагере, вспоминали вожатых, как пьянствовали Гриша и Лёша,  и других общих знакомых. В ИМЕТ вернулись как раз к окончанию мультиков. Султанова уже стояла за столом, раздавала подарки.

− Знаешь: она воровка, − сказал Борька. – Всегда профком бесплатные билеты давал. А в этом году полтинник.

− Угу, − я тоже знала, что билеты стали платные. – Но ведь подарки – это местком, а она – парторг.

− Да? А что ж она сидит, раз не местком?

− Не знаю. Ей делать нечего, вот и сидит.

− Ей не налил никто, − рассмеялся Борька и развязной походкой подошёл к столику, протянул замызганный билет. Султанова швырнула ему подарок. Хорошо, что мой билет у тёти, и она будет получать. Какое это счастье не приближаться к Султановой!

Мы поднимались по широкой иметовской лестнице, держась за руки… Спиной я чувствовала неодобрительный взгляд парторга.

Я позвонила Борьке уже на следующий день. Но его не было дома, он гулял. Следующий раз я собралась с силами, только в последний день зимних каникул.

− А-аа. Привет! Я думал: обиделась, не звонишь. Как шарик? Светится?

− Ещё как! Мы как пришли с братом, сразу в ванную, дверь закрыли, а он светится в темноте.

− Я же говорил.

Мы начали перезваниваться. То он позвонит, то я. У нас выработался свой шифр: если кто-то рядом, если неудобно говорить, мы быстро прощались.

Он: Шарик?

Я: Шарик.

Он: Светится?

Я: Светится.

Обычно долго говорили по средам. И у него, и у меня обеденное время было свободным. Тренировки у меня в среду не было, а на кружок кройки и шитья во Дворец я шла поздно, только в пять вечера выходила из дома. Борька  в среду отдыхал от футбола. Сначала разговор у нас не клеился. Но однажды он спросил:

− Что это у тебя играет? Радио?

− Нет, − говорю. – Сказка. С пластинки. «В стране Мульти-Пульти».

− А музыку не слушаешь?

− Слушаю.

− На магнитофоне?

− Нет. Тоже на проигрывателе.

− Какую?

− «Дайер Стрейтс».

Эту пластинку купил папа. Сначала я отнеслась к ней скептически. Как-то включила от нечего делать и влюбилась в эти мелодии. Не зная английского, я приблизительно представляла, о чём они поют – настолько выразительна была музыка, так обворожителен был голос солиста. Борька спросил:

− Я знаю перевод. Сказать?

− Нет.

И я стала рассказывать Борьке о чём песни, как мне кажется. Песен на пластинке было пять. Пять сред мы обсуждали перевод. Я рассказывала о том, какие мне мерещатся истории или баллады. Борька слушал, и никогда не говорил настоящий перевод. Он говорил, что это здорово, что я так чувствую настроение. Борька спросил:

− А где твой папа достал пластинку?

− Как где? В магазине «Мелодия» у тебя там, на Академической.

− У меня − это где?

− На Профсоюзной, на улице, у метро «Академическая».

− А-аа. Всё. Понял. Надо же. А я проглядел. Я этот магазин и за магазин не считаю, он маленький, в полуподвальном помещении.

− Папа поздно с работы шёл. Их только привезли. Никого не было. Ему понравилось, он и взял. Папа в очереди стоять бы не стал.

− Понятно. А я на кассете слушаю.  Я кассету купил. С пластинки переписано.

Всю зиму и всю весну мы говорили о музыке. После девятого мая, когда вовсю цвели одуванчики, Борька предложил:

− Давай сходим в «Мелодию».

− К тебе на «Академическую»?

− Нет. Давай съездим на Новый Арбат. Там круче магазин.

Я тряслась, я волновалась, я покрывалась пятнами, испаринами как греческая поэтесса Сафо. Я надела недавно сшитые юбку и блузку. Бабушка отдала мне свои полуботинки.

− Только язычки пришей, я язычки отрезала, чтобы легче ходить было.

Я пришила  язычки в «Ремонте обуви». Мы встретились с Борькой, он не поверил, что юбку и блузку я сшила сама.

− Такие в «Берёзки» за чеки мамка покупает.

− У твоей мамы чеки?

− Пошли в магазин. – Борька увёл меня от скользкой темы.

 Борька всё знал о всех пластинках. Он жил музыкой, альбомами, исполнителями, он понимал, о чём они поют – специально для этого занимался английским на курсах. Я же с детства обожала сказки, но я постеснялась говорить Борьке об этом. У меня не было денег, Борька купил и мне и себе за два-пятьдесят «Вкус мёда» Битлз. Я и не слышала о такой группе. Мы гуляли по длинному Новому Арбату. Сколько людей, сколько магазинов. Весна! Теплынь! Мне было неуютно на этой огромной каменной мегаполисной улице. Это не бабушкин сквер…  Потом мы свернули во двор, в сквер. Там был памятник Гоголю. Гоголь на Никитском бульваре стоял, а этот Гоголь, во дворе Нового Арбата сидел, он о чём-то глубоко задумался… Я смотрела на Гоголя, на розовый длинный старый дом во дворе – музей Гоголя… Мне хотелось в этот музей, но Борька отмахнулся от этого предложения, литература его не интересовала. Борька всё рассказывал о Битлз. Рассказывал и рассказывал. Потом мы ещё прогулялись до церкви, где венчался Пушкин – Борька хорошо знал Москву, я же нет…

А пластинка мне понравилась меньше «Дайер Стрейтс». Да и сам магазин, большой и многолюдный, мне нравился меньше, чем магазин на Академической. На Новом Арбате все были крутые, как Борька, все во всём «секли», то есть разбирались, знали названия каких-то невиданных групп, я же чувствовала себя полной дурой. Я знала только детские сказки.

Я с нетерпением ждала лета, первую смену. Но на первую Борька почему-то не приехал. Я думала только о нём. И даже отказала Диме Шайтану на дискотеке. Он пригласил меня, а я отказала. Это было ужасно. Шайтан теперь вместе со мной ходил в кружок выжигания сразу после завтрака. Я хорошо его знала по рассказам папы. Я знала и маму Шайтана. Она родила второго ребёнка и поэтому отправила сына Диму в лагерь. Это была очень красивая женщина, она была первой красавицей в институте. У неё был абсолютно античный профиль. Я знала, что Шайтан не любит лагерь. Он любит переводить, увлекается переводами. Я не забыла, как он прятался во Дворце от меня за балалайку. Оказалось, что эта балалайка называется балалайка- контрабас. Оказывается он до сих пор играет в оркестре во Дворце, а я там его не разу не видела.

− По каким ты дням? Я к тебе загляну, в твой швейный кружок, − сказал Шайтан

− Среда-суббота.

− И я по средам. Зайду к тебе, − и он как-то очень грустно улыбнулся.

На вторую смену приехала Чуткирашвили. Да все, кто после восьмого, приехали только на вторую смену – в июне все восьмиклассники сдавали экзамены.  Чуткирашвили почти не изменилась, может, похудела ещё больше. Все девчонки бросились из автобуса занимать места в палате с Лилей. Мы ехали с Борькой в разных автобусах. Шайтан ехал за мной через два ряда и весело болтал о чём-то с Осиповым. Папа мне передал, что его мама очень удивлена: сынок сам попросился на вторую смену, хотя сначала разговор был только о первой.

Борька не подошёл ко мне и когда мы вылезли из автобуса, он болтал с Леной Марковой, деловой девчонкой годом старше меня. Она была чёрненькая и в веснушках, у неё была очень большая грудь, во всяком случае, мне тогда так казалось.

Лена жила в палате с Чуткирашвили, там в той палате все были основные. Света Головина по-прежнему была свахой и специалистом по «семейным отношениям», и опять по совместительству председателем совета дружины. У самой Головиной не было парня, от нечего делать она улаживала конфликты и любовные недоразумения первого отряда – она любила разбирательства, секреты, интриги.

Наша палата была тихая, не основная. Прошло три дня, открылась смена, а Борька так и не сказал мне ещё ни единого слова, зато вовсю общался с девчонками из соседней палаты. На дискотеке я сама пригласила Борьку на белый танец, он оттанцевал, и всё. Снова – тишина.

Я заметила, что на дискотеке, в дальнем углу сидит Шайтан, он видел, как мы танцевали белый танец… Я была ужасно расстроена. Я уже готова была от злости танцевать с Шайтаном. Но Шайтан тоже меня больше не приглашал – я же отказала ему в первой смене, а Шайтан был гордый.

На следующих танцах, простых танцах, не дискотеке, Борька танцевал с Леной. И всю смену он провёл с Леной на лавках футбольного поля, он тренировал команду, но сам не играл. Я ходила грустная. Но я была терпеливая, я старалась никому не показывать свою несчастную любовь и свою трагедию. И потом: меня спасало выжигание. Я упорно ходила на танцы и сидела на лавке среди девчонок. Я жёстко отказывала толстяку, который всё пытался пригласить меня. И он танцевал с другими девочками. В конце смены Котёлкин и Корзинкин отправились за опятами. Главным по кружкам выжигания и чеканки они оставили Диму Шайтана. Мне Котёлкин сказал, почёсывая свой огромный живот:

− Дима − старший. Приходи и выжигай.

Но Дима меня не пустил, придравшись к тому, что я пришла не к десяти, а к половине одиннадцатого. Я опоздала к десяти: наша палата девочек стала в отряде козлом отпущения, каждый день мы убирали территорию, а уже потом я бежала выжигать. В комнате кружка никто не выжигал, там сидел Шайтан, Чуткирашвили, Борька, Лена Маркова, Света Головина. Они о чём-то болтали. Когда я зашла, Шайтан сказал мне брезгливо:

− Выйди вон из самолёта.

И все заржали.

− Но Николай Алексеевич, он сказал… − начала было я.

− Выйди вон из самолёта!

− Ну и пожалуйста, − сказала я.

Я ушла, я слонялась по лагерю, вышла даже за территорию − пореветь. Все – сволочи, и Чуткирашвили такая же как все. Мы с ней так хорошо общались, а она не заступилась за меня. А её бы послушали. Вот тебе и икона стиля.

Следующие два дня я старалась подальше держаться от кружковых корпусов. А потом много было ещё огорчений. Особенно на огоньке первого отряда в столовке. На огоньке все радовались, все танцевали, а мне даже мороженое, большая редкость для лагеря, в горло не лезло. Но смена, как долго и мучительно она не тянулась, закончилась. И вот мы едем  в автобусе домой, в Москву. Лесной грибной аромат из метровых матерчатых мешков у Котёлкина с Крзинкиным заполонил автобус. На заднем сидении девчонки из основной палаты поют песни. Стандартный набор про новый поворот, крышу дома, горную лаванду и айсберг в океане. Никогда, никогда я не ехала ни в лагерь, ни из лагеря на последнем сидении. Там все самые основные. И Шайтан, и Борька, и Лиля, и Лена… Я же – одна. Ко мне подсела Света Головина.

− Ты что тогда обиделась? – спросила она. – Мы же просто тогда пошутили.

Я молчала.

− Кстати, Лена просила тебе передать: Борьке на тебя наплевать.

− Мне на него тоже, − ответила я.

− Ну вот и прекрасно.

И я отказалась ехать на третью смену. Отказалась наотрез. Путёвку папа вернул в местком. Они были бесплатные, эти путёвки.

За весь год Шайтан так ни разу и не пришёл навестить меня в кружке. И конечно же Боря не перезвонил.

Следующей весной я с братом три дня подряд ездила в кинотеатр «Салют» − там крутили «Ну погоди», все выпуски. Кинотеатр «Салют» был старый, в нём часто крутили мультики и детские фильмы. Он находился на улице Профсоюзная. В зале я заметила Борьку. Он смотрел на меня, а я на него. Потом погас свет. Ну конечно же! Это его район. Он здесь всегда. Он ходит в этот кинотеатр. А может он и в «Мелодию» на Академической заглядывает? Я стала ездить в «Мелодию». Раз в неделю. Я покупала пластинки девчонкам с тренировки, а они мне потом возвращали деньги. Но я так и не встретила Борьку в этом магазине. Так всегда бывает, когда – не ждёшь, как, например, тогда в беседке, то случается, когда ждёшь и надеешься – ничего не случится.

Я сдавала выпускные экзамены после восьмого класса. Оставалась устная геометрия. Я знала наизусть все тридцать билетов, ведь мы учили билеты весь год. Нас разбили на подгруппы, нашей подгруппе было назначено время сдачи – час дня. От нечего делать, уже по привычке, я поехала на метро Академическая в «Мелодию». Мне нравилась Профсоюзная улица. В сторону магазина «Мелодия» улица была тихая, не то что в обратную сторону, где близко Ленинский проспект. Да и сам магазин тихий. Я походила, посмотрела пластинки, прикупила «В добрый час» «Машины времени». И, довольная, пошла к метро. Метро «Академическая» тогда не была многолюдной станцией.  Я спускалась по лестнице на платформу. Подъехал поезд из центра, из первой двери первого вагона вышел Борька.  Он вырос, его было не узнать. Он был в майке, мускулы были рельефные, он был красавец.

− Надя! – он обрадовался мне. – Привет! Что купила?

− Да вот, − я протянула пластинку.

− А-ааа. «Машина». – поморщился он. −  А знаешь: есть такая классная группа…

Поезда заглушили его слова, но я стояла и кивала. Стояла и кивала, и, наверное, глупо улыбалась.

− Ты знаешь, как-то некрасиво всё получилось в лагере. Я тогда на первую смену не выбрался, ногу сломал. А мне сказали, ты с Шайтаном задружилась. Всю первую смену протанцевала.

− Кто сказал? – я чувствовала, как глаза у меня вылезают из орбит.

− Неважно кто. Ты же ему ещё давно стала нравиться. Это он у меня выдрал тогда твой адрес из дневника. Мы из-за тебя даже подрались. И мы подрались, томогавками друг друга по башке лупили, бились на томогавках, − Борька грустно ухмыльнулся жёлтыми зубами и острыми резцами. − Но я его сильно лупить не стал – уезжали же из лагеря. Шайтан знаешь как рад был, что я тогда на дискач не пошёл. А на следующий год ты так поступила…Эх, давно это было…

Поезда опять загудели, я опять перестала что-либо слышать.

У меня потекли слёзы из глаз. Я всё поняла. Шайтан! Это его козни! Гад!

− Да не реви, − жёстко сказал Борька. Видно, ему не раз уже приходилось видеть женские слёзы. – Шайтан ещё в том году, когда мы ещё во втором отряде были, на чеканке пытался твой портрет выбить. Нет, ну там картинка-то была Нефертити. А он Нифертити глаза сделал твои и нос. Похоже получилось. А на следующий год он, видишь, − с тобой. А на следующей смене сказал, что ты ему надоела.

− Боря! Я не танцевала с ним. Он пригласил меня в первой смене. Я ему отказала!

Но поезд заглушил мои слова. Борька поморщился от шума.

− Да не всхлипывай ты, – сказал Борька. – Ладно. Прощай!

Я кивнула.

− В лагерь-то не собираешься?

Я замотала головой. Никогда ноги моей не будет в этом вонючем лагере!

− И на ёлке в Новый год тебя не было… Брат твой был, сестра двоюродная была, и тётя, и папа твой был, а тебя не было… − он грустно улыбнулся.

Поезд заглушал дальнейшие слова. Он помахал рукой. Побежал по ступеням через одну вверх. «Академическая» его станция. Он живёт на улице Дмитрия Ульянова.

Слёзы текли. В вагоне ко мне подсела женщина и стала успокаивать. Она мне только мешала. Экзамен я сдавала одной из последних, я опоздала к началу. Устные, два первых вопроса, я ответила, а над третьим вопросом, над задачей, долго ломала голову. И тоже чуть не расплакалась. Но всё-таки решила задачу. Мне и в голову не могло прийти, что математичка специально подсунула мне карточку с  задачей повышенной сложности. Я как в тумане вышла из кабинета, пришла домой и грохнулась на кровать. Потом я встала с кровати как лунатик, подошла к полке с пластинками, достала Борькин «Битлз». Я разорвала конверт и выкинула всё в мусоропровод, а не в помойное ведро. Мне сразу стало легче. Я поставила на проигрыватель «Дайер Стрейтс». У меня было уже две их пластинки. На ней была песня «Султаны свинга». Я знала её перевод. Борька мне рассказывал той нашей первой и последней весной  − той весной, перед тем летом, когда Шайтан  оболгал меня. В песне пелось про то, как выступает группа в кабаке. Она играет джаз. В песне рассказывалось о музыкантах этой группы. Зрители кабака, кто где, стоят, слушают. Они пришли послушать любимую никому не известную талантливую группу, но концерт заканчивается и все расходятся. В песне – правда без прикрас, в песне – жизнь, в этой песне – тоска о уходящих минутах… Самая лучшая песня на свете.

Под Новый год, украшая ёлку, я наткнулась на шарик с фосфорицирующим узором. Тоска почти прошла, точнее, залегла нижним мезозойским пластом, как любила повторять моя бабушка, я успокоилась, поэтому шарик остался жить. Он живёт до сих пор. Что стало с Борькой, я не знаю. Но я знаю, что Шайтан стал переводчиком и уехал из страны. Я часто вспоминаю именно его. Да. Он вполне мог наврать, что я танцевала с ним перед отправкой на вторую смену, например сказать это Борьке между прочим, пока мальчики стояли отдельно от девочек в очереди в медкабинет.  Борька гордый, он не стал бы ни у кого ничего узнавать, уточнять... Лены в первую смену не было, и Головиной тоже, и Чуткирашвили … Тех же, кто был со мной в первой смене, никто не спрашивал… В общем, враньё Шайтану удалось на славу. Но почему – я задавала себе этот вопрос вновь и вновь – почему он ничего не говорил мне о своём чувстве раньше, до Бори. Почему он выдрал листок из Бориного дневника, но сам ни разу ко мне не подходил? Ведь много лет мы ездили с ним в один лагерь, в один отряд. Я даже видела его во Дворце на линейке в оркестре – он тогда спрятался от меня, схоронился за свою балалайку… Неужели и тогда я ему нравилась? Странный он. И подлый. 

Через три года лагерь закрыла СЭС, а когда развалился Союз, лагерь по-быстрому разобрали на доски дачники и деревенские, ели и туи выкопаны и увезены. Теперь на месте лагеря – лес, и только древние фонтаны среди кустов орешника напоминают о том, что когда-то здесь был пионерский лагерь с таким необычным непионерским полярным названием «Диполь».

Манекенщица с Кузнецкого

− Говорят, слух такой идёт, скоро «Бурда» на русском будет.

Мы сидим с Наташей Короткиной. Наташа курит. Огромная комната пуста. Диван. Стол деревянный овальный приземистый, тяжёлый, поцарапанный, похож на тяжеловеса в старости. Дребезжит маленький небольшой холодильник «Бирюса». Мы вздрагиваем.

− Нет, Надёк, там кто-то живёт, − улыбается Наташа, подмигивая и указывая на холодильник.

Мы познакомились с Наташей во Дворце, в кружке «кройки и шитья». Мы похожи с Наташей, мы худые и длинные. Но Наташа брюнетка, она честно заявляет мне:

− Не люблю такой цвет волос, как у тебя. Не пойми какой.

Торт из «Кулинарии» ресторана Узбекистан за неделю совсем не испортился. Чуть подсохли коржи. Торт подарочный, весь в орешках и в креме. Хороший простой торт.

По субботам после занятий кройки и шитья мы с Наташей идём в Ворсонофьевский переулок. Надо выйти на станции метро «Кузнецкий мост», все идут налево, к «Детскому миру», на площадь Дзержинского, к книжному магазину и Политехническому музею − мы идём направо, по улице Жданова. Туда, в основном, направляют свои копыта студенты МАРХИ −архитектурного. Какие они несут макеты – закачаться можно.

− Это ж сколько клеить! – восхищается Наташа Короткина.

Наташу многое восхищает, она вообще восторженная барышня. Именно барышня из прошлого, бледная, тонкокостная, с аристократичной худобой, с большими огромными глазами, с нездоровым красным румянцем. На самом деле, Наташа здорова, но иногда бывает стеснительной, и часто краснеет.  Говорит она медленно, плавно, нараспев − растягивает слова. Сейчас я знаю: это московское произношение.

Живёт Наташа в Кузьминках. В отвратительном районе, в отвратительной пятиэтажке. У неё типичная еврейская семья. Мама, очень молодая, ей тридцать три, она родила Наташу в восемнадцать. Младшая сестра мамы собирается замуж, но пока никак. Он – армянин. Армянская родня не одобряет еврейскую жену. Мама Наташи и тётя – типичные носастые еврейки. Наташа уверяет, что у мамы нос стал таким только в семь лет.  Разбавил еврейскую кровь Наташин отец – у Наташи миловидный носик без горбинки. Наташа рассказывает, что мама в молодости ни с кем не гуляла. Она была в компании была просто для всех хорошим другом. И раньше всех выскочила замуж.

− Родители любили друг друга безумно, но жить вместе не смогли, − торжественно заканчивает Наташа.

Мне это непонятно совершенно, до сих пор я гадаю над этой Наташиной формулировкой.

Мы заходим во двор Ворсонофьевского переулка – там двухэтажный старинный особняк углом. Такие двухэтажные домики, чаще всего жёлтые, по всему центру можно встретить. Весь второй этаж – наш. У мамы Наташи там комната в коммуналке. Но в коммуналке никто давно не живёт. В заброшенной коммуналке − туалет, старый-престарый, но нет ванной. Ванна, древняя как история, и ничем не огороженная, стоит у стены на кухне, к ней проведён душ. Воды горячей тоже нет. А плита есть, и газ есть. И лампочка без абажура в просторной кухне. Теперь Наташа курит в кухне, ставит чайник, продолжает рассказ:

− У мамы, естественно, после папы были отношения. С ней знакомились мужчины. Но я её не отпускала. Впивалась ей в пальто, и не отпускала. Теперь мне стыдно. Маме же хотелось… Ну ты понимаешь, − Наташа смотрит на меня пристально, в упор.

Но я не понимаю. Я не понимаю ничего про мужчин. Слова «эротика» и «секс» мне не знакомы. Я слышу их впервые от Наташи. Зато я прекрасно представляю, как Наташа впивается в маму. Наташа до сих пор во всё впивается. Если её на курсах кройки и шитья вызывают к доске отвечать или – упаси боже! – чертить, Наташа начинает раскачиваться из стороны в сторону, руки её хватаются за юбку, или за кофту, она теребит обвязанный крючком ажурный платочек, если чертит чертёж, то впивается в мел и в линейку, мел крошится, линейка выгибается. Наташу отправляют на своё место и просят продолжить кого-нибудь другого.

Но это на людях, это отголоски молчаливого детства, плюс папины гены и издержки еврейского воспитания. Наташа вообще молчалива. Но мы с ней подруги. Со мной Наташа очень общительна. Наташа всё знает о любви. У неё парень – самый крутой во всей школе. Зовут его Аркадий, и он качается.

− Ну железо тягает. Знаешь?

Я ничего не знаю. Какое железо? Я мотаю головой. Синее пламя выбивается из-под чайника, чайник заливает плиту. Он вовсю кипит.

− Ну пошли в комнату. Там заварка, − говорит Наташа и по-хозяйски вытирает руки о полотенце, которым он подвязалась. Талия у ней тонкая-тонкая. Фигура, как я говорила, грациозная. Фамилия Короткина – это ирония судьбы, − так говорит Наташа и очень удивляется, когда узнаёт, что я ни разу не смотрела одноимённый фильм.

− Ну ты, Надёк, и темнаааа…

Мы проходим мимо четырёх приоткрытых дверей, там комнаты мертвы, они абсолютно пустые. Наташина комната ближняя к выходу, она обжита, мы заходим в комнату, садимся.

После пересказа сюжета «Иронии судьбы» Наташа вспоминает:

− Когда-то я ходила в бассейн. Так тренер меня по всем тренерам водил, просил встать и все смотрели на изгиб моих ног…

Сейчас я понимаю, о чём говорила Наташа, что удивляла тренеров: такого изгиба икр пловцы добиваются после десяти лет ежедневных тренировок, а у Наташи это – от бога,  «генетическое».

Я уже два месяца как занималась на курсах кройки, когда вдруг ко мне обратилась эта пугливая, большеглазая черноволосая, с модной стрижкой, девочка:

− У тебя с немецкого никто из знакомых не переводит?

У моей бабушки на этаже жила в однушке соседка Ирочка. Она была переводчицей. Очень модная, очень холёная красавица, всегда с зализанными в пучок волосами, и всегда в мехах.

− У нас соседка переводит с немецкого!

− Ой! Это просто удача! – Наташа покопалась в сумке, в кожаной хозяйственной сумке, с выбитым на ней египетским орнаментом, протянула мне мятый тетрадный листок:

− Вот тут две фразочки.

 Текст был написан очень крупным детским почерком через клеточку  и занимал целую страницу.

− Это из швейных профессионализмов, никто не может перевести.

− А словари?

− Словари не помогают. Там другие значения.

Я отнесла Ирочке бумажку. Она не смогла перевести сразу.

− Спрошу у наших, − сказала Ирочка. Она работала в какой-то редакции.

Через месяц Ирочка принесла перевод:

− Тут что-то совсем уж профессиональное. Но в принципе звучит по всей видимости так – Ирочка замолчала, подняла палец вверх:− Не дословно естественно: «если отклонение от средней линии головы оката основы классического  рукава составляет более пятнадцати градусов, и платье кроится из джерси, а ещё лучше трикотажа, то высота головы может быть снижена на ноль-пять-два сантиметра, рассчитывается по приблизительной формуле»… ну дальше формула. – Ирочка сняла очки: − что за «голова оката», не знаешь Надя?

Я замотала головой:

− Мы окат не проходили ещё. Мы всё с брюками мучаемся.

− Ну а вторая фраза совсем глупая какая-то: «сеть материала позволяет формировать объём и закреплять его». Но… – Ирочка замолчала и подняла палец вверх:− Карл Игнатьич, он у нас по техническому переводу, уверяет, что не формировать, а формовать. Я поставила два значения. А вообще Надюша, − Ира присела на диван устало, диван у неё был необыкновенный,  белый, из натуральной кожи, – а вообще, Надюша, технический перевод штука заковыристая. Это узкая специализация.

Я отнесла бумажку с переводом Наташе.

В следующую же субботу она потащила меня на Кузнецкий:

− Все в восторге, все тебя благодарят. Хотят телегу накатать на переводчика из ЦНИИШпа.

− Откуда.

− Ну из ЦНИШПа, − устало повторила Наташа. – Центрального института лёгкой промышленности. – Всю вёрстку из-за их неправильного перевода менять пришлось.

− Что пришлось менять?

−  Да неважно.

От метро «Кузнецкий мост»  мы пошли вниз, по брусчатке.

− Когда-то здесь жили мастеровые,  − сообщила Наташа.

− Кто жил?

− Кузнецы. Кузнецкий мост – улица так называется.

Мы сворачиваем в арку серого непривлекательного здания. На входе сидит на стуле седая короткостриженная женщина, похожая на высохшую умудрённую опытом крысу, она гармонирует со зданием, они с ней как единое целое.  Она курит, она  вся в дыму, за ней – стеклянная длинная комната, пристройка отходит от стены. Вывеска на двери – единственной не стеклянной перегородке − гласит:  «Отдел кадров».

− Мы к маме, тётя Владлена.

− А это кто?

− Это переводчица.

− А-ааа, − не меняя выражения лица отрешённо выдыхает сушёная крыса. Свитер у неё серый, с горлом, скрывает морщинистую шею, на свитер  одета вышитая, с длинным мехом внутрь, дублёная жилетка. – Это вы, значит, смысл ухватили?

Ни разу ещё ко мне не обращались на «вы». Я открываю рот возразить..

− Она, она. Тётя Влада.

− Проходите, − крыса размахивает дым от сигареты рукой.

Мы проходим по двору, под ногами снова  брусчатка, и входим, наконец, в здание.

− ОДМО «Кузнецкий мост», − прочитала я на вывеске. − Это что?

− Общесоюзный дом моделей одежды «Кузнецкий мост».

Здание Дома моделей высокое, оно не  видно с самого Кузнецкого моста, переднее здание, в арку которого мы вошли, перекрывает его.

Да: сам Дом моделей  скрыт от посторонних глаз.

 Мы поднимаемся по узкой лестнице:

− Сегодня тихо. – шёпотом вводит меня в курс дела Наташа. − Тётя Владлена в КГБ работает. Она всех как облупленных знает. Сидит целый день и курит, и смотрит на всех. Скоро в Париж коллекцию повезут. 

− А-ааа, − я ничего не поняла.

Я уже устала подниматься. Мы прошли четвёртый длинный лестничный пролёт. На тренировке нам тоже давали задания, упражнения на лестницах, но сейчас я еле шла, ноги тяжелели с каждой ступенькой. Наташа поднималась привычно, легко.

− Тут на каждом этаже цеха, − указала Наташа на двери. А нам выше. – она засмеялась. – Устала? Ничего привыкнешь.

На пятом этаже, был достаточно низкий потолок, пожарная лестница вела, по всей видимости, на крышу, там зияла дыра, оттуда дуло.

− Да чтобы вас всех, − Наташа забралась по пожарной лестнице и хлопнула крышкой

Раздался железный лязг, дверь в стене открылась , вышла женщина:

− А Наташенька ! Это мы специально открыли. Так топят нещадно, жарища.

Наташа полезла обратно, открывать «заслонку».

Мы вошли в огромную комнату. Она вся была в полках, шкафах, в них − бумаги. Листы бумаг были и на полу, и на столе. Какая-то бумажная комната!

− Проходи, Надя, это редакция. Мам! – крикнула Наташа. – Я Надю привела.

Вышла Наташина мама, горбоносая, худая, с чётко очерченными скулами, с тёмными кругами под глазами, в тёмно-синем подвязанном поясом трикотажном платье .

− А-аа. Ну, угощай девочку, ставь чайник.

Включили электрический чайник.

В редакции было три женщины. Та, которая нам открыла, толстая и улыбчивая, − главред журнала мод, мама Наташи и ещё одна старушка – редактор и корректор.

− Наташ! – попросила главред. − Дай Надюше макет, пусть пробежится свежим взглядом, скажет, что непонятно. Она же с тобой на кройку ходит?

− Будет сделано, Аэлита Юрьевна.

 И мне вручили кипу бумаг.

Владлена, Аэлита, мама Наташи − Юдифь, корректор – Эсмиральда Евлампьевна – они тут что, все с ума посходили?

На бумаге было написано «Журнал Мод». Я листала, читала, смотрела фотографии. Наташа объясняла:

− Вот журнал выпускаем. Бешеной популярностью пользуется.

Так я попала в Дом моделей «Кузнецкий мост», и прижилась там. Наташина мама водила меня по пустынным цехам, по субботам там работали только несколько портных.

− Подхалтуривают, − объяснила мама Наташи.

  В конце каждого месяца внизу, на первом этаже, в демонстрационном зале с подиумом проходили показы для высокой комиссии. Зал этот можно видеть в фильме «Плюмбум или опасная игра» − Наташа рассказывала, как этот фильм «у них» снимали. Наташа считала Дом моделей «своим», тем более, что она находился совсем близко от Ворсонофьевского. Всё, что выпускали цеха за месяц, демонстрировалось манекенщицами и манекенщиками, и даже демонстраторами-детьми строгой комиссии. В остальные дни подиум использовали для съёмок журнала. Во время съёмок у подиума  стояли сильные осветительные приборы с квадратными прожекторами. От них шёл ужасный жар. А манекенщицы всё терпели.

Тётя Владлена всегда пускала меня на показы, не улыбалась, но активно раздвигала дым рукой, курила она одну за одной, а меня называла «будущей сменой».

− А-аа! Будущая смена! На комиссию? Ну проходи. Стой! Пропуск получи одноразовый.

Раз в месяц по пятницам (комиссия всегда заседала по пятницам) я стала пропускать школу. Выходила из дома сразу с сумкой для тренировки, да и на тренировку-то чаще всего опаздывала. Показы начинались с самого утра. Я попадала в сказку. На Кузнецком был и меховой цех, и мужской. Мужские показы мне нравились меньше всего, мне казалось, что мужская одежда ужасно скучная,  но именно на мужские показы собиралось больше всего народу. Главный художник был специалист как раз по мужским костюмам. Он заседал всегда по центру, справа и слева от него сидели какие-то авторитетные женщины, все с зализанными причёсками, с сиреневыми по тогдашней моде губами, все толстые, ухоженные, в каких-то неимоверных пончо и накидушках – чтобы скрыть жиры. Главный художник был несколько заносчив, ходил, расправив неширокие плечи, устремив взгляд вперёд, как Ленин на агитплакатах. В то время, главный художник находился в зените славы.

Скоро Дому предстояла поездка в Париж. Говорили об этом везде, на каждом лестничном пролёте, в столовой, в туалетах, в  курилке на пятом этаже около пожарной лестницы.

Когда начинались показы молодёжной моды, главный художник сам лично взбирался на подиум и поправлял костюмы на манекенщицах. Я видела, что он выделял из них одну. Она была рыжая, но не ярко рыжая, не огненно-рыжая или в красноту, цвет её волос был такой бронзово-коричневый. Без сомнения это был её натуральный цвет. Она была белокожая, а не розовокожая, как обыкновенно рыжие. Кожа в веснушках. Но канапушки были еле заметные, такие на агрессивные, не  притягивающие к себе взгляд. Манекенщица была очень тонкая, не больше сорок второго размера. Она одинаково хорошо показывала и женские модели, и молодёжные, и подростковые. Она была универсальна, она была что называется «вешалкой», внимание не отвлекалось на её лицо. Другие манекенщицы обращали внимание на себя, среди них были очень красивые тяжёлой классической красотой сёстры и красивая славянской красотой блондинка, похожая чем-то на утёнка. Рыжая манкенщица несла только модель. Она была настоящей актрисой, она и косметикой, по-моему, почти не пользовалась. Во всяком случае, не было заметно ни накрашенных ресниц, ни яркой помады, как у других. Она меняла образы как перчатки. В женских моделях для торжественных случая она была чинна и нетороплива, как австрийская королева, в подростковом геометрическом сарафане − воздушна и чиста как девочка, в молодёжной моде движения её становились резкими, агрессивными, быстрыми, – я чувствовала игру, понимала, что так показать модель совсем непросто. Я обожала эту манекенщицу. Я поняла, что значит выражение – человек вошёл и как солнце озарило комнату. От манекенщицы шла какая-то благостная аура, умиротворение.  Было заметно, что эта манекенщица – любимица и главного художника, заметно было, что он её отмечал, просил подольше задерживаться на подиуме якобы для изучения «модели в динамике».

Каждый вечер, листая на ночь «Журнал мод», я в сотый раз всматривалась в лица манекенщиц Кузнецкого. Я видела их в столовой, всех кроме этой рыжей. Они ели без всяких там диет, рыбу под маринадом, котлеты с макаронами. Я даже разговаривала с красотками-сёстрами. В них не было никакого высокомерия, они были очень простые в общении. Мы с Наташей  спросили у них как бы нам тоже стать манекенщицами, они ответили, что надо пробовать, ну и бёдра должны быть не больше девяноста двух сантиметров. Я была худой, тренер постоянно талдычила нам о лишнем весе, но бёдра мои были сто. А сидеть на диетах я не пробовала, я даже не представляла: как это не есть после шести, ограничивать себя в хлебе… Наташа радовалась – её обхват бёдер был девяносто.

Манекенщица-блондинка – единственная, кто ограничивала себя в еде. Она рассказала мне о диетах и тренажёре, разбивающем жир. Ещё были манекенщицы, но остальных я не запомнила, они для журнала не снимались.

Показы на Кузнецком стали моей радостью, праздником красоты, спектаклем. Я ходила на них до окончания школы. Если были контрольные, то уходила сразу после контрольных. В старших классах я перешла в школу во дворе старого цирка. Из школы до Кузнецкого я шла по Цветному бульвару, пересекала Трубную и дальше по Петровке мимо ресторана «Узбекистан». Утром было немноголюдно, особенно на Петровке, ребята из нашей школы тусовались около табачной палатки и около кулинарии от ресторана Узбекистан. Но я знала: дальше, если пройти по Петровке, есть ещё «Кулинария». Там и торты круче с пирожными, и народу меньше. Правда, не продают чебуреков как у «Узбекистана», но это и к лучшему. Однажды ребята из нашего класса все этими чебуреками отравились…Дальше мимо  «Петровского пассажа», до ЦУМа. В ЦУМе – вкуснейшее мороженое. Мы часто с Наташей бегали за ним. Я покупала вафельный стакан с мороженым- горкой, ела его на ходу, спотыкаясь на брусчатке, вбегала во двор, пока доедала мороженое, болтала с тётей Владленой. Моих родных мест в Москве на одно стало больше, а с Ворсонофьевским − на два.

Да: Ворсонофьевский переулок стал мне родным. О чём только не говорили мы с Наташей в той комнате, ближней к входной двери. Оказывается, мама Наташи по профессии библиотекарь, в редакции журнала, она заведует архивом и всеми материалами,

−Ну и тексты редактирует. – говорила Наташа.

Наташа, как и я, обожала детские пластинки. Мама постоянно таскала её в театр, старалась не пропустить ни одного детского спектакля. То же касалось и пластинок.

− Больше всего меня заколёбывала старая Москва, − жаловалась Наташа. – Таскает меня по всем зданиям, по всем церквям. Кстати, ты видела какой шикарный внутри «Елисеевский»?

− Неа. –я сто раз была в «Елисеевском», я знала все его арки, и боковые выходы, не на главную улицу, а в переулки, но я никогда не обращала внимание на вычурность его архитектуры. Я ж забегала продуктов купить.

− Ой, ты, чего, Надёк?! Шик же! Шик-модерн!

Иногда, но не часто, Наташа рассказывала сплетни с «Кузнецкого»:

− Прикинь Надёк, у Савостицкого куртку не приняли. Так он прямо на подиум запрыгнул, стянул её с демонстратора, рукава вырвал и стал их топтать.

− Я не видела!

− Ну ты ж мужское не любишь. Мы с тобой в столовке в это время были.

Савостицкий был художник мужского цеха, я всегда пролистывала страницы с его моделями. Но внешне он был приятный, осанистый, седой, крупный такой, похожий на актёра Питера Устинова, краснолицый и очень нервный.

− Ну его можно понять. Третью модель подряд не принимают. Пройма узкая – это ж конструктор ошибся, а художник лишился доплаты за модель.

«Кузнецкий» зарабатывал на продаже моделей с комплектом документации швейным фабрикам Союза. Часто художники, конструктора, портные не узнавали свои модели, когда образец приходил с фабричного потока. Ткани не те – вот была главная причина перемены. Массовка всегда упрощала себе жизнь: однотонное вместо ткани с рисунком, пуговицы подешевле вместо кнопок. Усложняющие элементы – шлёвки, клапаны, пластроны, часть карманов – тоже улетучивались, отлетные баски и кокетки заменялись на обыкновенные составные детали. В «массовке» экономился каждый миллиметр ткани, считались каждые полкопейки себестоимости, минимизировались операции пошива.

 Перед выпускными школьными экзаменами  вышел первый номер журнала «Бурда» на русском. Мы с Наташей восхищались материалами, из которых пошиты модели. Мы переснимали выкройки в редакции журнала. Стол освободили от бумаг. И тут вошла она. Та рыжая, тяжёлые волосы по плечи, манекенщица с Кузнецкого. Она, поздоровалась, устало села в кресло, положила нога на ногу, закурила.

Директор журнала Аэлита Юрьевна почтительно поднесла ей пепельницу.

− Как у вас хорошо, − сказала манекенщица. – Пахнет бумагой, типографской краской… Такие пачки! – она указала на угол от пола до потолка заставленный пачками с журналами. – А нам зарплату сократили, − вздохнула она.

− Как так? Почему?

− Не знаю, − пожала она плечами. – Неприятно. Надо будет узнать, сколько в ГУМе платят. В Центр Моды СССР сейчас ездила, но там демонстраторы не для показа, там типовой сорок восьмой размер нужен.

Я была в шоке. Где-то нужны толстые манекенщицы. Толще даже меня! В сорок восьмом обхват бёдер сто четыре!

− Нет. Это вообще! В Париж как съездили, так зарплату теперь можно сокращать?!

Она стала рассказывать о Париже. А мы с Наташей слушали. О музее Дорсей, о музее Пикассо.

− На Эйфелевой не понравилось, − сказала она. − Народу много. Метро дорогое до ужаса. Пять франков. Можете себе представить? И два франка в подзорную трубу надо кинуть, чтобы окрестности посмотреть. Ещё Версаль. Все комнаты за верёвкой. Проходить нельзя, смотри только издали. И подушек нет, какие-то пуфики вместо подушек.

− А Лувр? – спросила мама Наташи.

− Вот единственное нормальное место. Все картины, которые мы по истории костюма, проходили. Все вживую увидела.

− А Мона-Лиза?

− Великое полотно. Куда ни встану, всё на меня смотрит.

Мы попили чаю все вместе. Я молчала, я не проронила ни слова. Эта необыкновенная девушка сидит здесь, жалуется на земные проблемы, на нехватку денег.

В следующий раз на Ворсонофьевском я спросила у Наташи:

− Она вообще кто по специальности?

− Её … (Наташа назвала фамилию главного художника) по блату в Текстильный пропихнул на модельера. Она три года отучилась и ушла. Никто не знает, почему. Но некоторые догадываются. Ты понимаешь?

Я ничего не понимала, но кивнула.

Я шла в мае из школы на Кузнецкий, на показ. Последний в этом сезоне для меня. В июне начнутся отпуска, показы, если и будут, то немногомодельные, да и у меня до конца июня – экзамены. Цветной бульвар вовсю зазеленел, загораживаясь свежей листвой  от дороги, её гари и выхлопов, пряча от взглядов водителей влюблённых. Я шла по тротуару и мечтала, что когда-нибудь тоже буду так сидеть на бульваре, рядом с шумным суетливым городом… А на бульваре – тишина, мир настоящих чувств и помыслов. Пока же я проходила мимо, вперёд, вперёд, наблюдала бульвар через дорогу, чуть не столкнулась с подвыпившими мужиками, выходившими из «Пельменной». Мужики выругались…  Притормозила чёрная «Волга». Из неё выглянула рыжая манекенщица и позвала меня:

− Надя! Ты в Дом?

− Да.

− Садись.

Я испугалась. Она сама перекинулась через сидение, открыла мне дверцу. Я неуклюже влезла в машину, долго не могла захлопнуть дверь.

− Ну как ты? Как Наташа? Что-то её не видно давно. Собираетесь к нам на работу?

Рыжая манекенщица была очень довольна, она светилась счастьем. За рулём сидел красивый мужчина в строгом сером костюме и в синей сорочке, с тонким как у бит-квартета «Секрет» галстуком-шнурком, но не красным, а под цвет костюма тёмно-синим.

Я рассказала, что Наташа готовится к выпускным экзаменам.

− А ты что не готовишься?

− Да не особо. Времени нет. То шью, то тренируюсь. Но тренировки брошу, если в институт поступлю.

− В какой институт?

− Лёгкой промышленности.

− Это на Осипенко. Говорят, сложно поступить.

Я кивнула.

Мы уже приехали. Мужчина вышел, галантно открыл перед манекенщицей и передо мной двери. Она побежала в проходную. А я поплелась – сейчас ещё пропуск выписывать у тёти Владлены…

Улица Жданова стала Рождественкой, площадь Дзержинского Лубянкой, а сам памятник железному Феликсу – архитектурная вертикаль, как говорила мама Наташи –  валялся у ЦДХ среди прочих осколков «эпохи». Его было ужасно жаль…

Наташа Короткина в итоге никуда поступать не стала. Они с мамой в срочном порядке записались на курсы английского и иврита, начали скупать вещи: джинсы в комиссионных отделах,  пряжу, из которой отдавали вязальщицам вязать кофты. А ещё они охотились за золотом – ювелирными украшениями. Они собирались эмигрировать. Ткани, пряжу, золотые слитки вести было нельзя, только вещи.

Я училась в институте и по-прежнему приходила в Ворсонофьевский переулок. Но теперь Наташа была всегда с Аркадием, с тем парнем из школы, он недавно вернулся из армии и работал мясником в недавно открывшемся на Пушкинской «Макдональсе»... Он возмущался, что хорошую американскую вырезку для бургеров (новое невиданное слово!) привозили только первые месяцы, а теперь «вертят» фарш из нашего мяса.

Аркадий ужасно страдал, переживал из-за того, что Наташа уедет. Он нудел:

− Найдёшь себе какого-нибудь еврейского мальчика…

Наступила эпоха тотального дефицита. Но по-прежнему в холодильнике на Ворсонофьевском стоял торт из кулинарии близ Петровки. Эта кулинария была во дворах, там всегда утром можно было словить тортик. На первое мы ели суп из пакетиков. Его было навалом в гастрономе у «Детского мира»− все полки были украшены супными пакетиками с золотым петушком. Второе закупали в «Пельменной» на Цветном бульваре. Опытные люди знали: в «Пельменной» можно закупить пельмени прямо пачками – благо тащить их было недалеко…

 Наташа спорила с Аркадием:

− Мама приходит домой и не может разжать руки. Она стоит по очередям, ругается… Дюсю нечем кормить.

Дюся − годовалый Наташин племянник, её тётя всё-таки вышла замуж за армянина и родила мальчика. Мальчику кормёжку было достать непросто. Да и кормящей матери нужно было усиленное питание.

− Я не хочу, чтобы мама таскалась с этими неподъёмными авоськами. Нет! Так жить нельзя! – повторяла Наташа фразу из фильма, который крутили во всех кинотеатрах. – Разруха, Аркаша, полная разруха…

− Фигня, − спорил Аркаша. −  Мать твоя никогда раньше столько не получала. Свобода. Коммерция.

Это было правдой. Из-за инфляции редакция не выпустила номера «Журнала Мод» за 1990 год, но на продаже листов с выкройками и плакатов зарабатывала очень хорошо. Главный редактор Аэлита Юрьевна купила себе дачу и машину. Мама Наташи, вот, скупала золото и драгоценности, ещё серебряные подстаканники. Женщины страны превратились в добытчиц, они бегали и скупали всё в огромных количествах. Это был период ажиотажного спроса. Меня он тоже не обошёл стороной. Я скупала ткани. Хороший отдел был на Центральном рынке. Над рынком, на втором этажа, был универмаг, я помнила его ещё по школьным временам, там всегда можно было купить многие дефицитные вещи почти без очереди – все ж  «неместные» думали, что в здании только рынок...

Рядом с рынком тарахтела стройка – Никулинский цирк перестраивали  финские строители.  В палатку мороженого на Цветном бульваре стояла длинная очередь. Не было молока, но можно было растопить мороженое на кашу Дюсе. Я покупала мороженое и бежала в Ворсонофьевский. У меня были свои ключи, я отпирала входную дверь, древнюю, скрипучую, после отмыкала ключом, похожим на отмычки героя телефильма «Полуденный вор», дверь Наташиной комнаты. Ворсонофьевский стал перевалочным пунктом. Я протискивалась между коробок из-под водки, забитых одеждой, обувью и посудой. Главное – не споткнуться, не наткнуться, «пронырнуть», обогнуть, подойти к холодильнику без потерь.   Я позвонила тёте Наташи в Кузьминки, и сообщала, что мороженое для Дюси в морозилке. В холодильнике лежало на полке и мясо: значит, забегал вчера Аркаша. Аркаша притаскивал ошмётки вырезки. В Макдональсе персонал ощупывали на выходе, но Аркаша хитрил: он перетягивал бицепсы лейкопластырем, а под пластырь пихал кусочки мяса – казалось, что просто мускулы. Скоро, а может и не очень скоро, заглянет в квартиру и мама Наташи. Она выгрузит свою «добычу» − вещи для контейнера в Израиль, и заберёт «добычу» из холодильника. Мороженое конечно же растопит и перельёт в баночку – на окне стоят баночки – О, 75 из под чешских компотов и горошка «Глобус». Дюся ждёт сладкое молочко…

− Возьми из сейфа денежку, − благодарила мама Дюси, тётя Наташи. – Одна Надюш, надежда на тебя, Наташа в любви, вся в любви по уши.

«Сейфом» называлась гусятница под кроватью. Тяжёлая, чугунная, ярко-голубая.  Я брала оттуда деньги, белые рубли, и мелочь…

На третьем курсе института  я пришла проситься на «Кузнецкий» на практику. Меня взяли в нелюбимый мужской цех. Я работала плохо, шила медленно. Практика была по рабочей специальности, но я могла снова ходить на показы. Показы стали нерегулярными, но манекенщицы были всё те же. Мужские модели представляли мужчины-портные и мужчины-конструкторы – штат демонстраторов-мужчин был ликвидирован. Сокращены были художники. Нервного Савостицкого уволили первым, уволили ещё художников, поговаривали, что сейчас начнут сокращать и конструкторов.

Наташа слала мне письма из Израиля. Ей было там плохо, она ждала приезда Аркадия, ему уже было сделано приглашение. Иврит давался ей тяжело, она маялась в своей Хайфе, мучилась с переделками в местном ателье и строчила мне длиннющие письма. Мама Наташи сразу нашла работу.

Всё поменялось на Кузнецком, но манекенщицы по-прежнему служили искусству и красоте, служили творческой мысли редких не уволенных художников, а так же конструкторов и портных. Редакции журнала больше не было. Старая корректорша Эсмеральда Евлампьевна умерла в какой-то очереди, куда пришла жаловаться на мизерную пенсию, которую ей, ветерану труда и работнику тыла, вопиюще несправедливо начислили. Главред Аэлита Юрьевна делала где-то другой журнал, переводной и на меловке. Цеха  функционировали, но как-то кособоко, без бывшего порядка, без огонька − не то, что раньше. И главный художник не был уже таким важным, а смотрелся каким-то пришибленным, стал (по Гоголю) как бы меньше ростом. Да и комиссия по приёму моделей резко уменьшилась –  принимали их в итоге два человека. Да и продавать модели стало некому: фабрики закрывались повсеместно или сокращали выпуск. Дом моделей нищал, нищета его прогрессировала…

Практика закончилась. На следующий год меня не приняли на практику на ИТР-должность.

− Ты что, Надежда? Мы своих-то не знаем как оплатить! – замахала на меня руками директор мужского цеха.

− Но можно мне бесплатно?

− Хорошо. Работай бесплатно. Справку выпишу по старой дружбе.

Я была потрясена изменениям за год. Первый этаж был опустошён, там, где был подиум и кресла, всё было заставлено компьютерами.

− Такой-то в аренду помещение взял, − уважительно говорили мне швеи и называли имя популярного тогда поп-певца.

Главный художник в цехе не появлялся, поговаривали, что у него запой.

Все цеха работали теперь на магазин в том здании, которое стояло фасадом на Кузнецкий мост. Всё, что шилось, отправлялось туда и продавалось по бешеным ценам – всё-таки марка, всё таки «намоленное место» − у Дома моделей хорошая репутация…

 Мастер цеха, юркая строгая женщина, хвалилась, что дочь её работает в банке «Менатеп» в здании Манежа и получает доллары. Мастер по старой памяти и по доброте душевной совала мне бобины ниток. Я была конструктор, мне не нужны были нитки. Я отказывалась.

− Бери-бери! Дома пригодится. На складе ниток завались. А сколько нам осталось, непонятно. Слухи ходят разные. Мы не заберём, заберут себе те те, кто после нас тут будет.

− А что такое?

− Земля, Наденька, здесь дорога. Дорогая земля.

Про манекенщиц никто не вспоминал. Никто не знал, где они и что. Но я встретилась со своей манекенщицей неожиданным образом.

Я притащила бабушке на Горького хлеб из австралийской пекарни.

− Тут, Надюша, пакет лежит. Это для соседей. Просили соседям передать.

Соседкой давно уже была не Ирочка. Ирочка квартиру сдавала за огромные сотни долларов.

Часа через два в дверь позвонили. Я открыла дверь. Передо мной стояла манекенщица с Кузнецкого. Она совсем не изменилась, всё та же загадочная красавица.

− Ой, здравствуйте, − сказала я и протянула пакет, − вот ваше.

По всей видимости, в пакете была какая-то вещь, скорее всего пальто.

− Здравствуйте, − улыбнулась она. − Я ваша соседка.

− Я вас знаю, − ответила я. – Я же на Кузнецком работала.

Она улыбнулась, по моему, она не вспомнила меня или сделала вид, что не вспомнила. При упоминании Кузнецкого её лицо болезненно перекосилось. Видно было, что воспоминание доставляет ей страдание.

Жила она с нами по соседству три года. Жила тихо. Уезжала куда-то по вечерам, возвращалось под утро. Квартиру ей снимал мужчина – так говорила Ирочка, во всяком случае, расплачивался с Ирочкой всегда он. Но ни я, ни бабушка ни разу его не видели. А потом в квартиру заехал финн. Манекенщицу я видела ещё не раз. Не вживую, но в клипе известной рок-группы. А потом в программе «А». Там были прямые трансляции с концертов, и какой-то был юбилейный выпуск. Она сидела  среди зрителей за столиком, в узких тигровых леггинсах, обутая в высоченные шпильки, нога на ногу, с коктейлем в руке. Она посасывала напиток через трубочку.  Я её сразу узнала. Её невозможно было не узнать. Она превратилась в светскую львицу, если это можно так назвать. А потом − всё. Пропала.

Мих и утки

В институтской группе все были ужасно умные. В том числе и Мих. Вообще-то её звали Таня Михайленко. Мих собиралась поступать в университет на физфак, ходила туда на курсы. Но не прошла, или что-то там случилось, и она поступила к институт лёгкой промышленности. Эта была худенькая светловолосая девочка, типичной чухонской внешности, мама её была из деревни, и папа тоже, жили они где-то в Текстильщиках, а может и в Кузьминках. Мих пошла в маму. Светлобровая, с белёсыми ресницами, веснушчатая и безликая. С косичкой. Худенькая, неоформившаяся, не смотря на свои полные семнадцать лет. Ей можно было дать тринадцать лет, максимум пятнадцать. Она была романтична, легко щёлкала все задачки по физике и высшей математике, сдавала экзамены на пятёрки,  писала стихи. Я её уважала именно за стихи. Я стихов не писала, да и читать поэзию помногу не любила, но считала поэтов высшей кастой. Мих же постоянно цитировала чьи-нибудь стихи. Мне нравились стихи Юнны Мориц в её исполнении. Они были понятны, слегка абсурдны, очёнь ёмки, в них помещался целый мир, чаще детский.

По субботам после первой лекции Мих открывала свой дневник, куда она записывала расписания и другую информацию и говорила:

− В «Иллюзионе» − «Римские каникулы».

Или:

− В «Иллюзионе» − «Джинджер и Фред»

И мы уходили с «философии». (По выходным читались гуманитарные и политические дисциплины.) Мы  бежали в «Иллюзион».

Через мост, по Котельнической набережной, в сталинскую высотку со шпилем и звездой. Там на первом этаже расположился кинотеатр Госфильмфонда . 

После сеанса на мосту мы кормили уток и любовались старым зданием нашего института, его оригинальным конструктивизмом. Здание института напоминало башмак – он создавался в тридцатых годах как обувной. Институт стоял на улице Осипенко, которую позже переименовали в Садовническую. Напротив института −  «Булочная».  Батон столичный  по двадцать две копейки. Столичные батоны, длинные, немного с кислинкой. Мы кормили уток такими батонами, а когда не было денег – покупали подовый хлеб. Он  большой и недорогой. Улица Осипенко была немноголюдная, тихая, редкие машины заворачивали под мост, где движение было уже настоящим, многомашинным, стремительным. Общежитие было через мост, на той стороне реки. По утрам мост кишел студентами. Иногородних было в нашем ВУЗе большинство. Мимо, по мосту, ехали трамваи, звенели, дребезжали, шумели. Они шли к «Тургеневской». К Чистым прудам, где Берлиоз встретил Воланда. «Мастер и Маргарита» как раз в то время стал выходить миллионными тиражами. Мих слегка помешалась на этой книге. И вообще на всех московских местах, описанных в литературе. Она только про эти места и рассказывала. Она таскала меня по всему Замоскворечью, показывая дома, описанные Островским. Мих влюбила меня в Пятницкую улицу, в Балчуг, в набережные Яузы и Москвы-реки.

− Домики! Домики! – радовалась Мих. – Старые домики! Нет! Жёлтые всегда приятнее коричневых. Да и розовые ничего. Верно?

Я кивала, мне было всё равно, какого цвета домики.

На Пятницкой мы закусывали обычно в пончиковой с «помоечным» кофе – как говорила Мих. Но мне этот кофейный напиток нравился, он мне нравится и до сих пор. Таня же любила хороший чай со слоном, хороший бразильский кофе – то, что было в дефиците. Мих всегда брала пончиков больше, чем могла съесть. После пончиковой мы проходили два дома, Пятницкая в этом месте начиналась, дальше был Москворецкий мост. Тут сидели художники и рисовали живописные виды Замоскворечья. Мих болтала с ними, восхищалась этюдами, угощала пончиками. Один из художников даже нарисовал её портрет. В этот день мы пропустили сеанс в кино, и Мих по секрету сказала мне, что мечтает выйти замуж за художника:

− Жаль, что художники тут сидят такие старые.

Мих считала себя красавицей, как она говорила «с нераскрытым потенциалом»:

− Знаешь, как я могу выглядеть!

Но я не знала: совершенно заурядная чухонская внешность – так мне казалось.

Мих рассказывала мне о деревнях, откуда её родители родом, о маленьких городах, в которых «такие же домики, как на Пятницкой», о деревянном кружеве − наличниках и флюгерах, − которые вырезали её прадед и дед.

− Хорошо зарабатывали, − с достоинством произносила Таня, откусывая кусман от пончика. – Нет, Надь, ну скажи, что эти домики просто обалденные! И смотри: в них обычные магазины: книжный, пончиковая, овощной…

  Утки зимой не улетали, плавали в полыньях, а в мороз неуклюже передвигались по льду – с моста им падала приличная кормёжка, даже с избытком: все студенты, курсируя от института в общежитие и обратно, кидали им столовский хлеб и булочки. Считалось, что, если покормишь утку, точно сдашь зачёт и экзамен, защитишь «лабу»… Но в субботу и воскресение утки голодали… Безлюдным становился мост, пустые проносились трамваи… Замоскворечье отдыхало от тех, кто приезжал на службу, Замоскворечье замирало, отлёживалось, зализывало раны будней.

Покормив уток,  мы гуляли по парку, и дальше уже шли на Котельническую набережную к «Иллюзиону».

Мой брат был фэном группы «Крематорий», он сообщил мне, что в «Мелодию» на Ленинском завезли двойной альбом этой группы. Я между делом заикнулась об этом Михе. Она тут же бросилась из института вон, за этими пластинками – деньги у Михи водились всегда, «на всякий случАй – то водка, то чай», как она любила повторять. Мне пришлось её сопровождать, хотя жалко было пропускать лекцию по химии. Михе-то ничего, она и так всё знает, а я дуб дубом, особенно по «органике». Мы вышли на метро «Октябрьская», пошли по широкому тротуару.

− Заметила, Надь? Всё хорошее, − тараторила Мих. – В начале улиц. На Пятницкой в начале − церковь и самые красивые домики. И тут тоже, − она указала на корпуса Морозовской больницы, − жёлтенькие, как на Пятницкой.

Магазин «Мелодия» в начале Ленинского был многолюден, но тут не было таких снобов от музыки, каких я наблюдала когда-то на Новом Арбате. Магазин на Ленинском был всё же демократичен, рад всем, он был по-старинному просторен, с высокими входными дверями, которые я так любила.

Мы без очереди купили «Двойной альбом». Мих не клала пластинку в пакет, она несла её торжественно на двух вытянутых руках и рассматривала рисунок на конверте: два крылатых слона стоят на задних копытах, между ними − буквы.

− Это слоны, которые живут у Тани на стене! Эта Таня – она как я. Только я умирать не собираюсь.

Мих говорила об одной популярной песне «Крематория». Там пелось о молодости, о пофигизме, о ненависти к мещанству и толпе, о воспарении над всем земным.

− Но, Тань, − неуверенно возразила я (дома я до дыр заслушала эту песню и много думала как раз о ней), − мне кажется, что эта Таня из песни – это мечта, получается, что как раз мечта умерла, а не Таня.

Мих остановилась как вкопанная:

− Да?.. – она замялась. – Да?! – она хотела что-то возразить, потом передумала. – Может быть, может быть, ты и права. Я об этом даже не подумала. Но я песню редко слушала. Теперь наслушаюсь вдоволь. Нет, Надя, ты только посмотри – какая красота, какая мощь − и Мих как ни в чём не бывало, будто и не было этой заминки из-за трактовки песни, стала любоваться Октябрьской площадью. Мы походили вокруг памятника Ленину, изучили каждого революционно настроенного гражданина на его постаменте – Ленин стоял высоко, а «безымённые герои революции», как назвала каменные фигуры Мих, расположились невысоко, на уровне наших глаз.

− Смотри: камень, гранит, а мы видим, что знамёна красные, − восхищалась Мих и декламировала: − Рабочий тащит пулемёт, сейчас он вступит в бой, висит плакат: долой господ, помещиков долой, − Мих брала мхатовскую паузу: −  по-моему это стихотворение проиллюстрировано скульптором. Ты чувствуешь это, Надя?

Я кивала: мол, чувствую. А сама думала: поскорее бы Мих уже нагулялась и нассладилась этой гранитной композицией, с детства я не любила официоз, я не могла воспринять этот памятник как искусство, да я вообще памятники не особо любила, не рассматривала никогда, не замечала их, проходила мимо гранитных постаментов...

Я с удовольствием общалась с Михой, она не настаивала на своём, она спокойно выслушивала иную, отличную от её, точку зрения. Мих умела дружить, она была очень щедрая, таскала с собой бутерброды и подкармливала не только голодных уток, но и голодных девочек из общежития. Спустя год девчонкам из нашей группы надоело бегать в «Иллюзион». Ведь в «Иллюзионе» − старые фильмы, а  дома можно посмотреть видео или пойти в видеосалон, на худой конец посмотреть «Такси-блюз» в обыкновенном кинотеатре. По телевизору стали крутить сериалы.

Продолжали ходить в «Иллюзион» только мы с Михой.

А потом и Миха перестала кормить уток и бегать в кинотеатр. Её отец открыл кооператив, Мих работала в нём, а я писала ей лекции под копирку.

Когда открылись вещевые рынки, Мих стала торговать на рынке. Она очень изменилась. Она ярко красилась и уже не была похожа на ту чухонскую светлолицую девчонку. Если бы не веснушки, Мих было бы вообще не узнать. Женщина-вамп!

− Торговля обязывает, − гордо поводила плечами Мих, приосанивалась и выпячивая резко выросшую грудь (лифчики с поролоном тогда были новинкой и чрезвычайно модным шиком). – Лучше товар берут, когда яркий продавец.

− Но Тань! Зачем настолько ярко?

− Как хочу, так и крашусь, − огрызалась Таня.

В институте на лекциях она вообще перестала появляться. Но на практические занятия приходила, садилась со мной, вежливо сгоняя мою соседку, жеманно закатывала глаза с чёрными подведёнными стрелками и спрашивала:

− А помнишь, как мы кормили уток?

Я кивала. Уток я кормила по- прежнему. А ещё думала: ведь Мих, наверное, что-то зарабатывает на рынке, почему же она не подкармливает, как прежде, девчонок из общежития – ведь им сейчас совсем тяжело живётся.

В «Иллюзион» я теперь ходила одна. Как-то перед началом сеанса, у входа в зал, под портретами Феллини  и Мазины я заметила симпатичного парня.

− А где ваша подруга? – спросил он.

− На рынке торгует, − ответила я.

− А-ааа. Я думал: Тарковского не любит.

«Иллюзион» резко опустел за последний год. Народ появлялся только когда крутили Параджанова, Тарковского, Феллини, Курасаву и разные другие великие картины. Типа «Пролетая над гнездом кукушки».

Тарковского Мих действительно не любила. Я так это и сказала.

− Да. Я замечал. Она больше по мелодраме. Даже плакала иногда после фильма.

− А вы откуда знаете? – испугалась я.

− Да я тут работаю. Ну не тут. В журнале «Искусство кино». Во ВГИК на операторский так и не пробился, на киноведческом я. Я ещё вашу подругу на портретные съёмки приглашал. Она вам не рассказывала?

− Нет.

− Правильно делала. Я с ней, знаете, хотел, ну, познакомиться, ну, погулять, а она стала меня о деньгах спрашивать. Сколько у меня денег, да где я живу. А я в общаге вгиковской живу. А тогда по углам скитался, я тогда ещё не учился, готовился на курсах.

Я была потрясена. Мих! Эта романтичная девушка, эта поэтесса, эта, не смотря на все пропуски, отличница не стала встречаться с таким красивым хорошим парнем из-за того, что он скитается по углам. Я поняла, что иногда она ходила в кино без меня, и ни звуком, ни словом, не о чём мне не обмолвилась. Во всяком случае, когда они познакомились, меня рядом не было.

− Вы знаете, − сказала я. – Таня очень добрая. Просто у неё семья строгая. Вы представляете: вот мы ездили в колхоз. Так она со скандалом уехала  – её семья не отпускала, так за неё волновались. Мы на электричке ехали. Так на платформе Таня плачет – мама её плачет, электричка через минуту отходит, а они всё плачут. Её никуда не отпускают. Очень строгая семья.

− Да понял я, − грустно улыбнулся парень.—Ну пойдёмте в зал. Уже пускают.

Мы сели рядом. Началось «Жертвоприношение», самый последний фильм Тарковского. Я чувствовала себя неловко, потому что сидела рядом с парнем. Я уже привыкла сидеть одна. Но я и не смела отсесть от него. Я надеялась: вдруг он проводит меня после сеанса до метро. Но он не проводил и не спросил телефона. Ему нравилась Мих, а я ему не нравилась. Мы попрощались на мосту. Он сел на трамвай, а я пошла пешком до Китай-города. Я шла по пустой, пустынной, как и многие улицы центра в выходные. Серые дома, административные здания, серый асфальт, серое настроение…  Ни деревца, ни ёлочки! Каменный мешок. Я думала: неужели  Мих так себя повела? Неужели ей не понравился этот мальчик? Я не верила, что Мих не стала с ним встречаться из-за того, что он бедный. Я отказывалась в это верить.

Когда Таня  появилась в институте, я решила спросить у неё про этого парня.

− А-аа. Значит, помнит меня? – рассмеялась Таня и захлопала накрашенными ресницами.

− Помнит. Ты ему нравишься.

− Да ну. Он мне и на Новый год звонил, и на Восьмое марта. Да ну.

− Тань! Он тебе не нравится?

− Да не в этом дело, Надь. Ну вот ты мне скажи: должен мужчина деньги зарабатывать?

− Ну… должен.

− Вот и я о том. Сейчас такие возможности. Только надо работать, понимаешь? Я вот работаю.

− Так и он работает.

− Да? И где же?

− В журнале «Искусство кино».

− Краткое содержание картин пересказывает?

− Ну может быть.

− А надо работать, Надя. Надо крутиться. Деньги нужны везде, деньги. А я, ты понимаешь же, не стану абы с кем.

− Таня! Но он же не абы кто. Он же классный.

− Много их классных по общагам ютится, − грустно сказала Таня, − Ну что это, Надь, такое. Подарил мне за съёмку меня мой же портрет.

− Обалдеть! А какого размера?

− Полватмана, приблизительно А-два.

− Так круто же, на самом деле!

− Надя! Даже мороженого не купил. А жара такая была. Этот  ВГИК. Фу. Духота. Ширмочки, ширмочки… Экзамены называется вступительные, портретная съёмка называется, а места совсем с гулькин нос. – Мих смотрела в окно института, там летали почтовые голуби. Она помолчала и спросила:

− Как там утки? Не подохли без меня?

− Нет. Но вообще не кормят их, как раньше.

− Ну понятно. Общагу-то в Бирюлёво Товарное переехала. – Мих презрительно сморщила носик. − А помнишь, как они идут по мосту утром и в обратную сторону днём. Крошку уточкам – раз!—и подкинут.

− Кто идёт? – я не сразу поняла сбивчивые фразы подруги.

− Да иногородние эти. Лезут и лезут в Москву.

− А при чём тут утки?

− Да ни при чём. Общага переехала, кормить некому. Знаешь, Надь, недолюбливаю я иногородних. Так они меня на рынке достали. И группа наша посмотри: четверо из Москвы, трое из Подмосковья.

− Но, Тань, люди учатся!

− Да кому, Надь, положа руку на сердце, эта учёба сейчас упала? Шмотки все из Турции и Китая везут. Шубы из Греции. Обувь из Италии. Никому наша лёгкая промышленность на фиг не упала. Я закончу наш вуз и пойду на экономиста, на бухгалтера ещё хорошо бы.

− Почему лёгкая промышленность не упала? − возмутилась я. – Вот на «Кузнецком».

− Ну что там на твоём «Кузнецком»? Ты же сама говорила: стало обыкновенное ателье. Ну пусть класс «люкс». Нет, я не спорю, − затараторила Мих. – Ателье останутся. Ателье всегда нужны, но в остальном… Зря тут нас учат. И эти приезжие все останутся в Москве, обратно не вернуться как раньше. Распределения-то больше нет.

Мих замолчала. Я тоже молчала, я переваривала услышанное. Раньше МИх не делалала различий между москвичами и не москвичами. Я была в шоке: откуда она-то знает – вернуться наши сокурсники или останутся?

И тут Мих изменилась в лице, как-то вся просветлела и сказала:

− Пойдём, что ли, сегодня уток покормим после лекций?

И мы пошли сначала на Пятницкую в австралийскую пекарню, купили пышные пушистые «кирпичики» белого хлеба, поглазели на очередь в пекарню немецкую, недавно открывшуюся, двинулись обратно, на мост. Мих не откусывала хлеб, она сильно похудела, вообще следила за фигурой. Утки крякали, утки дрались за пышный тёплый хлеб.

− Жаль, что больше нет тех столичных батонов, − сказала я.

− Да какая разница! – рассмеялась Таня. – Скоро ничего столичного не останется…

Утки крякали, утки махали крыльями, утки щипали друг друга. Но были и утки-аутсайдеры. Они не лезли, не дрались, плавали чуть подальше, отрешённо покачиваясь на волнах. Я всё пыталась кинуть им хлеб. И Таня тоже пыталась, но, пока куски падали, ветер, сильный ветер, сносил их в толпу активных уток, уток которые и без того умеют драться, щипаться, «вертеться» и «крутиться».

2017

Прочитано 368 раз
Поделившись с друзьями, Вы помогаете нашему движению "Мы - Дети книги!"

Детский календарь

Десерт-Акция. Поэзия

Игорь Калиш: Смотрю на мир с улыбкой!

15.07.2018
Игорь Калиш: "Смотрю на мир с улыбкой!"

Подготовил Олег Фалько Дорогие друзья, представляем вашему вниманию небольшое ...

Десерт-Акция. Проза

Игорь Боголей: человек из долины яблонь

15 Июль 2018
Игорь Боголей: человек из "долины яблонь"

Подготовила Елена Долгих Боголей Игорь Николаевич, родился 13 февраля 1967 года в «Долин...

Официальный портал Международного творческого объединения детских авторов " Дети Книги " © 2008
Все материалы опубликованные на портале "Дети книги" защищены авторским правом. Любые перепечатки только после согласования с администрацией и при условии ссылки на данный ресурс.
Логотип МТО ДА - автор Валентина Черняева, Логотип "Дети книги" - автор Елена Арсенина
 
Яндекс.Метрика